Герой поневоле - Николай Бирюздин
Я встал с камня. Ноги держали.
— Вы знали это в августе.
— Знал.
— И про девочку знали в октябре.
— Знал.
— Четвёртый сорт?
— Четвёртый, — сказал Теодор. — Ты не спрашивал. Иди, у тебя завтра шесть часов и старик, а свёрток лежит на свету.
* * *
Я шагнул в тело. Братья дышали в два носа, полоса от фонаря лежала на потолке, и свёрток лежал не на свету, а под подушкой, где я его и оставил, — но проверить я его всё-таки проверил, на ощупь, через наволочку.
Потом я лежал и вёл рукой по себе, как ведут по товару на приёмке. Костяшки — сбиты, но старым, зажившим. Ладони жжёные, и старик их таких видел сто, и жжёное не рана. Колено, локоть, шея под воротом. Ни рубца, ни свежего пореза, ни сломанного, что срослось бы криво. Шестнадцать лет, и ни одной отметины, кроме той, что сошла к утру в конце августа, на дороге, о железку.
Дед прячет левую руку в карман и делает это тридцать лет так, что почти никто не замечает. Дядя ставит трость на полшага впереди ноги. Отца привезли на щите. Всё это была одна графа — «годен, не годен» — напротив каждой фамилии, и заполнял её не человек.
Я поднялся, поднял с клочка гвоздь и сел с ним на койку. Он был холодный, с зазубриной на шляпке, о которой я не знал, пока мне её не показали. Остриё я приставил к подушечке большого пальца и подержал, не нажимая. Вся моя оборона помещалась в одну каплю: пока на мне свежая кровь, я для него бракованная поставка. Теодор в августе назвал это кассой и велел помнить, где она. Касса была при мне и открывалась в одно движение. В августе она меня выручила случайно; пользоваться ею наперёд, каждую ночь, на всякий случай — значило признать, что ночей таких будет много.
Впрочем, много их и будет. Меньше двух недель назад я считал недели до состязания, и это был весь мой срок, а теперь у срока появился второй конец, и никто не сказал мне, где он.
Гвоздь я положил на прежнее место и придавил клочком, чтобы не сдуло. За окном на плацу стояла половина трибуны, и сарай артели за оградой темнел без огня.
Глава 29. Цилиндр
Прутик остался на верстаке.
Я обнаружил это у самых ворот, когда полез в карман проверить, всё ли при мне, и нашёл там медь на кость, медь на костереза и ничего в размер. Латунный калибр, ради которого затевалась дорога, лежал в мастерской, рядом с кронциркулем старика, там, куда я положил его вчера вечером, чтобы не потерять.
Дорога затевалась так. В среду ночью я сказал Теодору, что одна строка непременно сорвётся, и знал какая; к пятнице мне стало ясно, что срываться она может по-разному. Кость с каналом была одна. Одна кость — это одна посадка, один прожог и ни одной ошибки в запасе, а я за полгода в этом мире не сделал ещё ни одной вещи без ошибки в запасе. Второй корпус можно было закрыть сегодня, за утро, и закрыть только в одном месте — у костереза за скорняжным рядом. Костерез сверлил под размер, а размер сидел в первой кости и выковыривать его оттуда было бы глупостью. Отсюда прутик. Латунь в вершок с четвертью, выточенная в четверг у токаря на плацу по мерке, которую я снял с камня до посадки; вчера у старика я сверил её кронциркулем по торцу, и она сошлась в волос.
Что по эту сторону моста магов нет, я знал. Что беспамятных здесь пока не было, знал тоже. Софья сказала в среду не ходить через мост и не стоять у воды одному; про скорняжный ряд она не сказала ничего, и я, правда, не переспросил.
— Воротынский!
Она бежала от мастерской через плац в одном фартуке, без платка, и держала прутик перед собой, как держат свечу. Я пошёл навстречу, чтобы ей не бежать до ворот.
— Вы это оставили. В кронциркуле.
— Спасибо. Без него идти незачем.
— Так и не ходите. — Она не отдавала. — Скорняжный ряд от воды в двух переулках. Там фонарщик третью неделю не ходит.
— Засветло, — сказал я. — На этом берегу. При людях, в ряду, и назад к обеду. Он берёт с краю и ночью, а я иду в середину и днём.
Она посмотрела на меня так, как, должно быть, смотрит на рыбников, которые достают железу с прошлой осени, и протянула прутик. Я взял его за конец — за тот, который токарь отрезал и не снял заусенца, — и заусенец прошёл по подушечке указательного пальца поперёк, коротко и чисто. Тёмная бусина выступила сразу.
— Простите, — сказала Софья. Она сказала это так, будто виновата была она, а не заусенец и не мои пальцы.
— Пустяк. К вечеру засохнет.
Я обмотал палец лоскутом из кармана — лоскут лежал там для банок — и спрятал прутик во внутренний карман, к ведомости, заусенцем вниз. Софья ушла к мастерской не оглядываясь. У ворот сторож отпер калитку, и я отметил, что на этот раз он помнит, как это делается.
* * *
Торговка узнала меня прежде, чем я дошёл до лотка.
— Собаке, — сказала она соседке. — Тот самый.
Кость мне выбрали опять втроём и опять со стуком о колоду, и взяли опять две копейки, и одну — за выбор. Я не спорил. В прошлой жизни у меня был поставщик, который за пять лет ни разу не сорвал срок, и я ему тоже никогда не говорил, что его наценка мне известна. Хороший поставщик стоит своей наценки.
Господина в цилиндре я увидел, когда отходил от лотка.
Он стоял через ряд, у сапожного, и ничего не покупал. Серое пальто, серые перчатки, цилиндр не новый и не старый, лицо — из тех, которые видишь и не запоминаешь. Я, помнящий цену тантала, через минуту не сумел бы описать это лицо. Он не смотрел на меня. Он стоял так, как стоит человек, ожидающий кого-то, кто опаздывает.
Я пошёл к скорняжному ряду. На углу оглянулся — он шёл по другой стороне, на том же расстоянии, ровно и без спешки. Дальше я не оглядывался. Вместо этого я делал то, чему научился на складе в тот год, когда за мной ходили двое