Герой поневоле - Николай Бирюздин
Свёрток я убрал под сюртук, к ведомости. Софья вышла за мной до дверей с банками в охапке и остановилась на пороге, где было слышно только нам двоим.
— Через мост вечером не ходите, — сказала она. — И у воды не стойте, если один. Я в это воскресенье к матери не пойду.
Она понесла банки обратно к стеллажу, и я слышал, как она ставит их по одной, и ни одна не стукнула.
* * *
— Плотник, — сказал Теодор.
Он стоял не у стены. Он стоял в трёх шагах от камня, на котором я сидел, и мгла по краям пещеры подошла ближе обычного — впрочем, за мглой я замечал такое и раньше, когда он молчал днём дольше положенного.
— Вы слышали всё.
— Слышал ушами. Мне нужно твоими глазами. Как он сидел?
— У наружного столба, с той стороны ограды. Спиной к воротам, шапка на коленях. Ни грязи на шинели, ни складки. Он не лежал и не падал.
— Дальше сторож.
— Помнит, как взял фонарь. Дальше утро. Ворота запер, ключи при нём.
— Ещё.
— Ремесло при нём осталось всё. Цену фунта гвоздей назвал верно. Своё имя — нет.
Теодор помолчал ровно столько, сколько молчал всегда, и всё же на этот раз молчание вышло длиннее его меры.
— Слово «кустом» твоё?
— Софьино.
— Хорошее слово. — Он отступил на полшага, к стене, и остановился на полдороге. — Ты полгода носишь в голове правило, которого не пробовал на людях. Пробуй. Он ищет род триста лет и не видит его. Совсем не видит: встань перед ним — не увидит и тебя. Как ищут вещь, которую нельзя увидеть?
— Спрашивают у тех, кто видел.
— Спрашивают, — сказал Теодор. — Он спрашивает не языком. Он берёт у человека память и смотрит в неё сам. Целиком берёт, не по кусочку: ведро из колодца не черпают глотками.
— И человек живёт.
— Живёт. Ест, работает, если показать как. Твоя Софья сказала точнее меня, а она этого не знает и знать ей не надо.
Я сидел и вёл счёт, и счёт получался быстрее, чем мне того хотелось.
— Сторож и плотник, — сказал я. — Оба у ворот. Оба на краю, снаружи.
— Он берёт тех, кто смотрит на ворота. Привратника, возчика, сторожа при лабазе, бабу с корзинами, которая ходит одной дорогой девятнадцать лет. Барыню в карете он не тронет: барыня не видит улицы. — Поля шляпы качнулись. — И берёт он с краю, потому что внутрь ему хода нет. В стенах у тебя две сотни магов, и в каждом стоит накопленное — то, что ты зовёшь пробой, а они цветом. Он читает людей этой же меркой. От двух сотен разом он не читает ничего и не подойдёт. Сарай за оградой — уже не стены.
— Значит, он в городе.
— В твоём околотке, — сказал Теодор. — Кустом.
Я держал руки на коленях и заметил, что держу их слишком ровно. В прошлой жизни у меня был склад, куда за квартал до ревизии начинали ходить люди с вопросами, и вопросы были ласковые, и по этим вопросам всё делалось понятно раньше акта. Здесь вопросы задавали плотнику, и плотник на них отвечал.
— Он идёт за мной?
— Он идёт за родом. Тебя он найти не может — ты для него камень на дороге, и дед твой камень, и все вы. Но кто-то в этих полсотни дворов может помнить дорогу, лицо, фамилию, бумагу. Он берёт головы и складывает из них слово. — Теодор наконец дошёл до стены. — Триста лет он складывал по губерниям. Теперь складывает по улицам. Разницу считай сам.
— Он ошибается?
— Он не ошибается — он опаздывает. — Теодор говорил ровно, и ровнее всего он говорил тогда, когда сказанное следовало запомнить. — Голова хранит не то, что нужно ему, а то, что нужно было хозяину. Сторож помнит, кто входил в ворота, и не помнит, кто прошёл мимо ограды. Оттого он и берёт по многу и подряд. Надо полагать, за триста лет он к этому привык и торопиться разучился.
Считать я умел, и посчиталось быстро.
— Тогда сложите мне другое, — сказал я. — Правило вы дали мне в августе. Целое тело, без раны и без изъяна. Я его выучил как таблицу, а на родню не клал ни разу, хотя надо было в ту же ночь. Кладу теперь. У деда нет двух пальцев на левой руке. У дяди нет пальцев на ноге, оттого он и ставит трость впереди себя. Отец Дмитрия умер от ран, и потому его не взяли. Остаюсь я. И девочка.
— И девочка, — сказал Теодор.
— В октябре я вам сказал: целых в роду двое. Вы ответили: она мала. Пока. Я тогда не стал спрашивать, что значит «пока», потому что вы велели спросить старика, а старика об этом не спросишь. Спрашиваю прямо и второй раз.
Он не тянул. Он вообще не тянул, когда его спрашивали дважды, — единственная его слабость, которую я нашёл за полгода.
— Кровь должна быть проявлена, — сказал Теодор. — Проявляет её искра. Пока искра в ребёнке спит, крови в нём для него нет: он видит то же, что во всех вас, — камень на дороге. Не сосуд. Не ключ. Ничто.
— А когда проснётся?
— Тогда станет ключом. Ни днём раньше.
— Когда просыпается?
— У вашего рода не по годам и не по приметам. У вашего рода это видно одним способом. — Пауза была отмеренная. — Возьмёт вещь в руки, и вещь загорится от пальцев. До этого дня — не считай её.
Гвоздь я в ту минуту не трогал, потому что гвоздь остался в теле, на столе, под клочком бумаги; но пальцы на колене сжались так, будто держали его.
— Ей шесть, — сказал я. — Она таскает в кармане подкову и отдала мне гвоздь. Дайте ей вещь — зажжёт в тот же час, лишь бы посмотреть.
— Не давай.
— Отчего? Искра либо спит в ней, либо нет. Вещь этого не переменит — вещь только покажет.
— Покажет, — сказал Теодор. — И не тебе одному. Дитя, у которого в руках загорелось, — это то, о чём в тот же вечер говорят при няньке, при отце, при кучере и при трёх соседях. Ты сегодня сам сложил, чем он берёт. Он берёт головы. Ему довольно одной, в которой это слово лежит.
— А если она однажды возьмёт сама?
— Тогда молись, чтобы при ней в ту минуту никого не было.
— Тогда считай, что в роду годен один. — Теодор стоял у стены, и поля шляпы не шевельнулись. — Сейчас — один.