Герой поневоле - Николай Бирюздин
Сундук я запер и подёргал дужку, толщиной в палец, — она держала, как держала с сентября. Ключ ушёл на шнурок под рубаху, к другому ключу.
* * *
В среду на плацу не стучали.
Трибуны стояли на две трети, доски у ближней лежали крест-накрест, и артель не работала, потому что артель стояла кучей у наружной ограды, а внутри кучи сидел на бревне один из них — в шапке, которую держал на коленях.
Я шёл на арифметику и встал там же, где до меня встали человек двадцать. Сторож рассказывал в четвёртый раз, и слушали его внимательнее, чем в первый. Он отпер ворота на рассвете, а тот сидел с наружной стороны, у самого столба, будто с вечера присел и досидел до утра. Ночевала артель по обыкновению в сарае за оградой, вповалку, шестеро; пятеро проснулись и хватились шестого не сразу.
Староста присел перед ним на корточки и спрашивал ровно, по одному:
— Как гвоздь ставят под подкос?
— С наклоном, — сказал плотник. — И не в торец, торец расколешь.
— Сколько гвоздей в фунте?
Плотник ответил и назвал цену за фунт, и цена была верная, я слышал её на прошлой неделе у скобяного ряда.
— Меня как звать?
Плотник посмотрел на него долго и терпеливо, и по этому лицу было видно, что вопрос он считает шуткой, но шутку не понимает и обижаться не хочет.
— Не скажу, — ответил он наконец. — Прости, не скажу.
— Тебя как звать?
— И этого не скажу.
Лекарь из корпуса поднял ему веко, потрогал за ушами, велел закрыть глаза и коснуться носа. Плотник коснулся с первого раза. Лекарь спросил про питьё, староста сказал, что вчера при нём этот человек считал деньги и сошёлся до копейки. Кошель у него был за пазухой, и староста вынул его при свидетелях и пересчитал вслух — восемь рублей с мелочью, всё, что артель получила в субботу. Сумка с инструментом лежала рядом с бревном. Ни ножа, ни стамески не пропало, и сапоги были сухие, и на шинели не было ни грязи, ни складки от лежания.
Лекарь написал в бумажке «удар» и ушёл к себе, потому что в лекарском корпусе с восьми принимали своих.
В прошлой жизни это выглядело бы так. Пришла машина, пломбы целы и тара цела, вес сошёлся, а сопроводительных нет ни одной бумажки, и водитель не помнит, где грузился. Такую машину ставят к забору и звонят наверх, и наверху говорят разбираться самим. Здесь наверх позвали лекаря, лекарь написал «удар», и разбирались тоже сами.
— Пил, — сказал бровастый из пятерых. Они стояли ближе к воротам, все в шинелях внакидку.
Ирина стояла с краю и на плотника смотрела дольше, чем на говорившего.
— У пивших трясутся руки, — сказала она. — Он коснулся носа с закрытыми глазами. Я такого и с открытыми не сделаю.
Сторож между тем рассказывал уже про себя, и рассказывал со смешком, каким прикрывают то, что рассказывать не хотелось. Он помнил, как взял фонарь и пошёл к воротам. Дальше он помнил утро. Ключи висели на поясе, ворота были заперты, значит, он их и запер, а как — не помнит, и, стало быть, задремал на ходу, с ним бывало.
Я спросил его, много ли он потерял.
— Да с полчаса, барин. Много ли это.
— А фонарь?
Он поглядел на свои руки и не сразу ответил, что фонарь утром стоял у будки потушенный, с полным маслом. Масла в нём было на всю ночь. Он сказал это и сам первый засмеялся, и никто рядом не поддержал, и он замолчал и пошёл вешать ключи.
С колокольни ударили к первому часу, и я опоздал на арифметику первый раз с сентября. Староста поднял плотника с бревна за локоть и повёл к воротам, и тот на ходу обернулся на трибуны и спросил, кто это строит и к чему.
* * *
— В белом стекле, — сказал Тележников. — Не в зелёном. В зелёном она у меня лежит для тех, кто просит «что-нибудь потвёрже».
Я поставил ведомость на верстак так, чтобы ему было видно, и не стал её открывать. Он открыл сам.
Кусок он выдал под запись, взвесил на аптекарских, вписал вес до золотника и заставил меня расписаться под весом, а не под названием. В графу «для чего» я писал дольше, чем шло взвешивание. Стенка два пальца, канал под камень, посадка насухо. Отдача в сторону спинки, испытание вне мастерской, при воде и на открытом месте. Про воду он прочёл дважды.
— При воде, — сказал он. — Правильно. Кто пишет «при воде», тот хоть раз видел, как горит по-настоящему. — Он завернул белую банку в бумагу и придержал свёрток ладонью, не отдавая. — На свету не держите. И при сырости не держите. Сырость её берёт быстрее света.
Софья перетирала банки у белого стеллажа и подала голос, не оборачиваясь:
— У нас таких зовут беспамятными.
— У кого — у вас?
— За мостом. — Она поставила банку и взяла следующую. — Их не лечат. Мать говорит: беспамятного не лечат, беспамятного кормят. Он ест, работает, если покажешь как, и живёт при ком-нибудь до старости. У нас на моей памяти было двое. Один при коптильне лет десять таскал корзины и был смирный.
— Часто такое?
— Редко. — Она обернулась. — Раз в несколько лет. И всегда кустом.
— Как это — кустом?
— Так, что не по одному. Двое или трое за неделю, и все в одном околотке, дворов с полсотни в округе. Потом перестаёт. Через год слышишь — уже за рекой, у гончаров, и опять трое. — Она вытерла руки о фартук. — У нас говорили: пошёл по дворам.
Тележников снял очки со лба, посмотрел на неё через них и надел обратно.
— Я такое видел раз, — сказал он. — Давно и не здесь. Взяли троих на одной улице за пять ночей.
— Кого держали дома, когда пошло по дворам? — спросил я.
— Детей не держали, — сказала Софья. — Детей он не трогает, это у нас знают все. Держали стариков и тех, кто ходит в ночь. Мать запирала дверь на вертушку и клала под неё полено, хотя от кого — сказать не могла.
— От кого-нибудь.
— От кого-нибудь, — согласилась она, и я не стал спрашивать дальше при старике.
Тележников слушал это, стоя к нам спиной, и кочерга у него в горне не двигалась.
— Что тогда говорили?
— Говорили: удар. — Он повернулся к горну. — Все говорили: удар. И писали то же. В тетрадь такое не пишут, Воротынский. Забирайте свёрток и