Герой поневоле - Николай Бирюздин
А дать меня сбить было нельзя тоже. Если машина была дядина — а порожняк с горки говорил за это громче, чем я мог доказать, — дядя заплатил за неё дорого и с радостью; тот, кто шёл за мной, заплатил телом, которое ему чего-то стоило, — и заплатил не за меня. За целость сосуда, который он не мог взять сегодня и рассчитывал взять потом.
Меня за одно утро спасли дважды: одна — нечаянно, другой — для себя.
Кость с новым каналом лежала в сумке, и калибр в кармане, и ведомость. Цилиндр у канавы лежал, когда я подходил к колесу; когда я оглянулся на него теперь — канава была пуста, и никто его не поднимал. Я вытер руки о шинель и пошёл к Академии.
* * *
— Но почему он в таком виде? — спросил я.
Первый вопрос, не третий и не десятый. Теодор, надо полагать, ждал именно его и ответил без паузы.
— В каком ему угодно. — Он стоял у стены. — Тот, кого ты видел в августе, — не он. Это его образ страха, собранный из того, что люди триста лет думают о демонах, у кого что было в голове. Плечи не там, руки не там, лица нет. Так думают о демонах. А господина в цилиндре он взял из чужой памяти. У него их много, ты сам считал плотников и сторожей. В какой-то из этих голов лежал господин в сером пальто, и господин этот кому-то запомнился настолько, что его можно было надеть.
Я сидел на камне. Довесок я построил сам, и он пришёл раньше, чем я успел его не строить: у господина в цилиндре был хозяин. Живой, где-то, когда-то, — человек с лицом, которое я не могу вспомнить. Кто-то его помнил — и уже не помнит.
— Тот же способ, — сказал Теодор, — что у меня. Свою шляпу я взял у тебя из головы, ты знаешь. Он тоже одевается в чужие ожидания. Разница в том, кто платит за одежду.
— Дальше, — сказал я. — Что было под колёсами.
— Под колёсами было тело, — сказал Теодор. — Он его слепил, чтобы войти сюда, и держал силой, пока был здесь. Держать тело трудно, оттого он и ходит короткими визитами и смотрит чужими глазами между ними. А повреждённое тело держать он не может вовсе. Ты видел, как оно поплыло. Ему не хватило сил на то, чтобы удерживать половину, и он выпал.
— Куда?
— К себе. В ту сторону, где у него дом и дороги. — Поля шляпы качнулись. — Заруби: ты ему не повредил. Ему повредить нечем, у тебя таких вещей нет, и в этом городе таких вещей нет. Не ты — паромобиль сломал ему вход. Он невредим и строит новый. Это не победа. Это изгнание.
— Надолго?
— Не знаю.
Первый сорт. Я отметил его и пошёл дальше.
— Рана какая нужна?
— Большая. Малую он держит не замечая, как ты держишь заусенец. Такую, чтобы тело перестало быть телом, — тогда он не удержит и выпадет.
— Вещи, которыми бьют по нему самому. Не по телу — по нему. Они есть?
Теодор стоял у стены и молчал, и я ждал, потому что умел различать его молчания. Это было не молчание «не знаю» — у того есть край, он его быстро находит и говорит «не знаю» ровно. И не молчание «не скажу» — то короче и кладётся, как крышка.
— Такие вещи не продаются под запись, — сказал он наконец. — И не выписываются по ведомости. Спроси у того, кто их делал, — если найдёшь.
Я подождал ещё. Больше не было.
— Это какой сорт? — спросил я.
— Не считай, — сказал Теодор. — Иди дальше.
Я не пошёл дальше сразу. У меня было три сорта — «не знаю», «не скажу», «не спеши», — и в четвёртый я в среду записал «ты не спрашивал». Этот не ложился ни в один. Это был ответ человека, который знает, где лежит вещь, и знает, что до неё мне не дойти, и не хочет ни лгать, ни отпирать дверь. Я завёл под него пятую графу и не стал придумывать ей названия.
— Хорошо, — сказал я. — По вам бить нечем — считаю по телу. Телу нужна большая рана. Значит, нужна вещь, которая бьёт сильно и один раз. Два раза мне не дадут.
— Один раз, — согласился Теодор. — На большее у тебя нет ни материала, ни времени. Считай на один.
— Теперь машина. Это был случай?
— Не знаю. — Он сказал это ровно, с краем, первым сортом. — Машина без груза с горки — так ходят или по чужой воле, или по своей глупости. Обе у людей в достатке, и с сиденья бегут от обеих.
— А он бы дал ей меня задавить, будь я целый?
— Нет. Целого он бы взял раньше. — Пауза была отмеренная. — Ты сегодня утром получил лучшую защиту, какая у тебя была за полгода, из рук девочки с фартуком, которая просила прощения. В ведомость это не пишется. Ты попробуй запомнить и так.
— Запомню. — Я встал. — И дядю запомню тоже. Он хочет, чтобы род угас, и хочет этого от меня. Тот, кто шёл за мной, хочет, чтобы я был жив и цел. Они друг другу поперёк. Вы сказали в августе: не охрана — очередь.
— Я сказал.
— Сегодня очередь стояла на мостовой. Один из очереди толкнул меня в телегу, чтобы другой не получил своё раньше срока.
— Ты это понял днём, не ночью, — сказал Теодор. — Хорошо. Иди в тело. Палец не трогай, пусть подсохнет как есть.
* * *
К понедельнику палец подсох, и к понедельнику же у меня была третья ведомость, которую я вёл в голове и не собирался переписывать на бумагу.
Первые две были про кость и про плац, третья — про ящик — тот, о котором Теодор сказал в августе, что разница между людьми не в том, есть ли он, а в том, разобран ли он заранее. Я разбирал. Не потому, что собрался бежать, — бежать я не собирался, у меня в декабре круг, — а потому, что человек, у которого нет запасного выхода, торгуется хуже человека, у которого он есть, и торгуется с любым.
Первая строка: вода. Хуже всего он держит поиск по воде, это я слышал в августе и запомнил. Река стояла открытая. Буксир у пристани ходил вниз с баржами, и я в субботу видел, как набивают трубу, а в понедельник спросил у