Герой поневоле - Николай Бирюздин
В комнате братья ещё не спали и обсуждали шёпотом, что во втором этаже лекарского корпуса гасло и было открыто окно, и что лекари утром будут ругаться. Я разделся, лёг и стал ждать, когда они задышат в два носа.
* * *
— Расстояние, — сказал Теодор. Он стоял у стены, как в первую ночь. — В темноте. Когда ты нашёл край стола.
— Два шага. Может, полтора. В темноте не отмеришь.
— Отмеришь. Ты отмерил: ты сказал ему «погасите» с полутора шагов, я слышал, откуда шёл голос. — Поля шляпы качнулись. — Лакей на лестнице. Жена у окна. Между тобой и наследником — стол и полтора шага. И темнота. Такого у тебя не было ни разу.
— И не будет. Это был газ, а не приём.
— Газ был хорош, — сказал Теодор, и я не понял, к чему это относится. — Краны ты закрыл верно. Порядок верный: сначала тот, что шипит, потом остальные, потом окно. Старик тебя не этому учил.
— Меня этому учили ведомости в усадьбе. Газовое общество печатало мелким шрифтом.
— Ты читал мелкий шрифт, — согласился он. — Ты всегда читаешь мелкий шрифт. Это сегодня спасло дом, а завтра спасёт тебя. Теперь слушай про наследника.
Он отмерил три шага — впервые за эту ночь.
— Он сказал тебе про лампаду. Про руку отца. При жене — но тебе. Такое наследники говорят раз в жизни, и говорят тому, кого решили держать при себе. Ты это понял?
— Он мне друг.
— Тем лучше, — сказал Теодор. — Друзей подпускают.
Я ждал продолжения. Продолжения не было: он дошёл до стены и повернулся, и лицо под шляпой было таким же, как всегда, — то есть никаким.
— Вы про двор, — сказал я. — Держаться ближе, кто при ком стоит. Я это уже слышал.
— Про двор, — сказал Теодор. — Ты слушал в темноте, как он дышит. Это правильно. Слушай и дальше. И запомни расстояние — полтора шага, стол. В следующий раз стола может не быть.
— Зачем мне это помнить?
— Затем, что ты помнишь всё. Ноты — помнишь. Пусть будет и это. — Поля шляпы опустились. — Иди спать. Утром старик спросит про шарики.
Спрашивать, зачем ему нужно, чтобы я помнил полтора шага до принца, я не стал. Я знал сорт ответа. Я положил это в стопку, к бумажке о расстоянии до наследника, — стопка была старая, ещё с первой скамьи, и бумажка легла на ту же, что лежала там с той ночи, когда он спросил, кто при нём был и как близко тот сидел. Двор, стало быть. Кто при ком стоит. Он учил меня двору, и учил хорошо, и я записал полтора шага в графу отгрузок, к титулованию и к тридцати шагам дамы в сером.
Про Екатерину он не спросил и сегодня. Про то, что я стоял в темноте и не считал изразцов, знал теперь один человек в этом мире, и этот человек был я.
Я шагнул в тело. Братья дышали в два носа; полоса от фонаря лежала на потолке. Рукав пах газом.
Я лежал и прикидывал, сколько нужно обрезков на три дощечки и куда их положить в его комнатах, чтобы лакей нашёл в темноте, — и на середине расчёта сообразил, что считаю не позицию. Я считаю, как защитить дом, в котором мне ничего не нужно и где меня ни о чём не просили, кроме одного: не соглашаться. За этих двоих я пошёл бы в огонь — я, у которого огня не было даже на трубку. Когда это успело случиться, я не заметил, а ведь я вёл им учёт с первой скамьи.
Дощечка лежала в сундуке, на «Началах», под пакетом Константина. Утром старик спросит про шарики.
Глава 22. Пустая графа
— По какому делу? — спросил архивариус, не поднимая пера.
— По делу рода.
Он поднял перо. Архив Академии сидел под библиотекой, в полуподвале старого корпуса, и его, в отличие от библиотеки, не топили — книгам от печи вред, а бумагам вдвое. Архивариус сидел за конторкой в нарукавниках поверх шубного жилета и писал в перчатках с отрезанными пальцами. Перед ним лежала книга посетителей, и пустого места на странице было столько, что дело рода здесь, судя по всему, спрашивали нечасто.
— Какого рода?
— Воротынских.
Он записал. Записал не сразу — сначала посмотрел на меня поверх очков так, как в лавке смотрят на покупателя, спросившего товар, который лежит, но которого не спрашивали лет двадцать. Потом обмакнул перо.
— Родословные росписи — вторая полка от окна. Книги пожалований и отобраний — третья. Летопись Академии в трёх томах — на столе, брать с собой нельзя. Читать здесь, свечи свои.
Свеча у меня была — под счёт, как в усадьбе, только здесь их выдавала кастелянша и записывала в тетрадь без шнурка. Я зажёг её, поставил в жестяной подсвечник, прибитый к столу, и пошёл ко второй полке от окна.
* * *
Искал я то, что искал бы в прошлой жизни у поставщика, которого штрафовали: след. Наказание — вещь бумажная. Оно оставляет запись в трёх местах, где бы ни случилось: в именах, в землях и в деньгах. Род, поплатившийся за грех, должен был где-нибудь недосчитаться либо имени в росписи, либо деревни, либо суммы. Дед говорил: роду шёл третий век. От сегодняшнего дня это выходило лет триста назад, с допуском в поколение, и я взял роспись за нужное столетие и повёл пальцем по Воротынским сверху вниз.
Имена шли непрерывно. Отец, сыновья, внуки, у каждого — чем отмечен: служил, ранен, отставлен, погребён. Ни одного пропуска, ни одной строки, замазанной или вырезанной. В том поколении, куда я целил, стояло четверо братьев, и у всех четверых графа «чем отмечен» была заполнена; у одного — в две строки, службой в двух походах. О призыве — ни слова. О позоре — тоже.
Я перешёл к третьей полке. Книги отобраний были устроены как ведомость: кто, за что, что взято. За нужный век в них стояло семнадцать домов — за