Герой поневоле - Николай Бирюздин
Вторая была собрана в то же утро, с шести до без четверти семь, при старике. Усадебный камень в трещинах, волчий клык из сундука — он горел уже шестой раз и не темнел, — и обрезок жилы в палец длиной, второй по счёту из отбраковки, «брак волочения». В клеёнчатой тетради на гвозде я написал против него: «светильник, сборка пятая, взамен сгоревшей при ворах». Тележников прочёл строку через моё плечо, ничего не сказал про воров и сказал одно:
— Кость держит дольше серебра. Запишите себе, пригодится.
Софья у дальней стены вытирала банки, которые вытерла вчера, и в мою сторону не смотрела. Дощечку я проверять не стал: проверка и есть расход. Завернул в холстину и до вечера носил во внутреннем кармане, где она била по рёбрам на каждой лестнице, и к вечерне я знал наизусть, сколько ступеней в лекарском корпусе. Двадцать две.
* * *
Лампы во втором этаже были газовые.
В субботу, в зале, горели лампы и воск, и газа я не заметил; сегодня в его комнатах, кроме газа, не горело ничего, и я узнал запах раньше, чем увидел рожки. Рожков было три — два по стенам, с латунными крантиками у самой трубы, и один над письменным столом. Горели они ровным жёлтым веером, без копоти, как обещало в объявлениях газовое общество. Александр сидел без пледа у стола с бумагами; лакей в синем стоял в дверях. Служителя с часами не было: гитары не полагалось, стеречь было нечего.
— Трубу тянули прошлым летом, — сказал Александр, поймав мой взгляд на рожке. — Я просил отца. Отец даёт мне всё, о чём я прошу, — это Катя так говорит, а Катя не ошибается. Единственный газ в Академии, Воротынский. Ну? Где дерево?
Екатерина сидела у окна с рукоделием, в котором игла была, и на «Катя не ошибается» подняла голову ровно настолько, чтобы посмотреть на мужа, и опустила обратно. Я поклонился обоим по чину, достал холстину и развернул.
— Нитки, — сказал Александр с удовольствием. — Он держится на нитках. Покажите ей нитки, она не верит.
— Я верю, — сказала Екатерина, не поднимая головы. — Я не верю, что это горит.
— Сейчас загорится, ваше высочество. Один раз. Второго у него нет, я говорил.
— Тогда не сейчас. — Она отложила рукоделие. — Он просил вас, чтобы посмотреть. Он посмотрит. Но час у вас один, как у гитары, и я хочу, чтобы вы сперва сели.
Я сел. Дощечка легла на стол между бумагами. Бумаги были с нотами. Ноты он писал сам, чернилами, криво, с помарками, и над второй строкой стояло зачёркнутое слово.
— Это она, — сказал я. — Та, что со спуском на три ноты.
— Вы её помните?
— Целиком.
Он посмотрел на меня, потом на жену.
— Он её помнит целиком. Ты слышала? Дважды слышал и помнит целиком. А я пишу третью неделю и не могу записать середину, потому что середину я всякий раз играю иначе, а лекари…
Первый рожок сел.
Не погас — сел. Жёлтый веер укоротился вдвое, потом ещё, и у самого основания, где газ выходил из трубы, встал синий язычок. Александр не заметил. Он говорил про лекарей. Второй рожок, тот, что над столом, сел следом, и по бумаге с нотами прошла тень, и тут он замолчал, потому что тень прошла и по его руке.
— Давление, — сказал я.
Третий погас с хлопком, негромким, как захлопнутая книга. Потом второй. Первый держался дольше всех, синим, и погас без звука, и стало темно.
* * *
— Свечи, — сказала Екатерина в темноте. Голос был обычный. — В кладовой. Живо.
Лакей в дверях ушёл: я слышал, как он взял с места и как на лестнице отсчитал ступени быстрее, чем я. Двадцать две. Стало тихо, и в тишине над столом зашипело — тонко, на одной ноте, из того рожка, что над бумагами. Пахло сильнее.
— Сейчас, — сказал Александр.
И над столом встал огонёк. Маленький, с ноготь, ровный, на раскрытой ладони, и в его свете я увидел ноты, чернильницу и его лицо снизу, и увидел рожок над столом с открытым крантиком — ушко стояло вдоль трубы. Огонёк постоял, сколько стоит, чтобы прикурить, качнулся и лёг. Александр раскрыл ладонь снова.
— Погасите, — сказал я.
Он погасил — я думаю, от неожиданности: в этом доме ему так не говорили.
— Не зажигайте. Ничего. Ни вы, ни свечу, когда принесут. — Я встал и нашёл в темноте край стола. — Рожки открыты. Давление упало, вернётся — пойдёт газ, и в комнате будет гореть всё, что найдёт огонь. Кто знает, где краны?
— Я, — сказала Екатерина. — Семь. Три здесь, два за ширмой, в спальне, один в прихожей и один на лестнице. Лакей закрывает на ночь. Я проверяю.
Она сказала «я проверяю» так же, как говорила «я тоже учила»: справкой. Я нашёл на столе холстину и под холстиной дощечку. Два пальца на камень.
Клык загорелся зелёным.
Ровно, без толчков, — усадебный камень лил, а не бил, Теодор был прав, — и зелёный свет лёг на ноты, на чернильницу, на лицо принца с открытым ртом. Тепла от кости не шло; камень под пальцами оставался холодным, как и записано у меня в протоколе ещё в усадьбе.
— Держите, — сказал я и подал дощечку Екатерине, за края. — За края. Нитки не трогать. Светите мне, я закрою.
Она взяла — правильно, за края, сразу — и подняла на уровень плеча, как держат лампу, когда светят другому. Первый кран был над столом: я повернул ушко поперёк трубы, и шипение кончилось. Второй и третий — по стенам. За ширмой, в спальне, на смятой постели лежал плед и на стуле — гитара, и два крана там я закрыл, не глядя на постель, потому что смотреть на постель наследника мне не полагалось ни при каком свете. Екатерина шла за мной с дощечкой на вытянутых руках и в дверях спальни остановилась на пороге — светила оттуда. Шестой кран был в прихожей.
— Седьмой на лестнице, — сказала она. — Лакей знает. Он закроет, когда пойдёт со свечами.
— Тогда — окно.
— Ему нельзя окно. Месяц как нельзя.
— Ему нельзя газ, ваше высочество. Окно — можно один раз.
Она помолчала — недолго — и пошла к окну сама. Шпингалет был тугой; она дёрнула два раза, и рама пошла, и в комнату вошёл октябрь. Александр у стола засмеялся — и закашлялся, и смеялся сквозь кашель, пока Екатерина держала дощечку обеими руками и