Герой поневоле - Николай Бирюздин
Я шагнул в тело. Ладонь под тряпкой отозвалась зудом — настоящим, заработанным. Братья дышали в два носа; полоса от фонаря лежала на прежнем месте.
Новую ведомость я завёл там же, где держал цену тантала, — в памяти, на странице, которую с этой ночи никто, кроме меня, прочесть не мог. Поставщик значился один. В графу отгрузок легло всё, что он отдавал без задержки: жилы и камни, двор и тридцать шагов, титулование до пятого колена. В графу отказов лёг он сам, целиком, вместе с работой шестого сорта. Отдельной строкой — тем красным, каким в прошлой жизни помечали просрочку, — я провёл интерес. За все ночи он ни разу не спросил об Ирине. О Софье сказал: дальше не моё дело. О брате с сестрой спрашивал сам, первым; число тридцать велел запомнить, а после кота потребовал: расскажи про неё — и слушал не перебивая.
В прежней жизни с такими поставщиками не рвали договор. С такими садились сверять каждую накладную — и не выпускали ведомость из рук.
Первой строкой, выше всех граф, стояло то, с чего началось: «Вливайтесь, Игорь». Ночь первая. Имя клиента — до знакомства.
Засыпал я одетым — там, где это имело значение.
_________________________________________________________________________________________________________)
От автора. Итак, сосед читал мысли — и больше не может.
Главный вопрос книги открыт официально: чего Теодор хочет на самом деле?
В закрепе уже идут ставки — самое время обновить свою.
Подсказка честная: он ни разу не солгал. Ни в одной главе.
Глава 20. Ревизия
Парадный сюртук за неделю в шкафу не отвиселся. Отворот, из которого я ещё в усадьбе выпорол серебро, лежал волной; я прижал его ладонью, подержал и отпустил — волна вернулась на место. Утюг в общежитии не полагался; к кастелянше перед субботой выстроилась очередь из братьев, которых никто никуда не звал, но которые гладились на всякий случай.
Розовая полоса на ладони сошла до тонкой нитки. Тряпку Тележникова я вернул ему ещё утром, выстиранной, и он принял её без слов и записал в тетрадь возврат.
Музицировали у наследника во втором этаже лекарского корпуса, в зале с круглой печью, где по случаю субботы горели все лампы и пахло воском и печёными яблоками. На лестнице меня встретил лакей в синем и повёл, не спрашивая имени, — меня в этом доме знали в лицо, и я ещё не решил, удобно это или опасно. Гостей было десять, я считал. Александр сидел без пледа — первый раз на моей памяти — и держал на колене гитару.
— Воротынский! — сказал он через залу. — Без дощечки? Жаль. Я обещал этим господам человека, у которого горит дерево, а вы пришли как все.
— Дощечка сгорела при исполнении, ваше высочество. Вторая на очереди.
— Слышали? — Он повернулся к гостям с удовольствием. — «При исполнении». Так у нас в полках не говорят даже полковники.
Играл он негромко, вполсилы, поглядывая на дверь, за которой стоял лекарский служитель с часами. Гитара была разрешена на час, и час этот шёл у них с лекарями в обе стороны торга: служитель дважды показывался в дверях, и дважды Александр выторговывал «ещё вот эту». Играл он лучше, чем я ждал, — без лихости, старательно, к концу вещи забывая про гостей. Одну вещь он сыграл дважды, в начале и под конец часа: тихую, со спуском на три ноты, которую я нигде здесь не слышал. Екатерина при ней оба раза переставала разливать и стояла с чайником на весу. Я уложил вещь в память целиком, по нотам, — даром это тело слуха не получило, зато память записывала и звук.
Меня он представил двоим — со звучными чинами, которые я уложил в память рядом с титулованием, — и сказал про каждого «полезный человек», не понижая голоса. Полезные люди посмотрели на меня одинаково: сверху и накоротко. Безмагический Воротынский в сюртуке с пустым отворотом полезным людям был не полезен, и я их понимал.
Екатерина разливала чай сама, отослав лакея, — я уже знал от братьев, что при дворе так не делают. Мне она подала чашку последней и сказала при этом одно слово:
— Пришли.
— Обещал, ваше высочество.
Анна стояла у печи, чуть в стороне, и держала свою чашку, не отпивая. Пальцы её лежали на фарфоре ровно, по счёту, как лежали тогда на косе.
К середине часа Александр отложил гитару и объявил, что с будущей недели часовую выдумку лекарей отменяет и станет играть, сколько попросят, потому что лекари понимают в музыке меньше, чем гитара в припарках. Гости отозвались одобрительным гулом. Кто-то со звучным чином прибавил, что здоровье его высочества виднее ему самому.
— Нет, ваше высочество, — сказал я.
Гул осел. Александр повернулся ко мне с лицом человека, дождавшегося своего.
— Вот. Я говорил, что он это скажет. Ну?
— Час — это норма расхода. Норму назначают от ёмкости, не от скупости. Превысите — будете заряжаться потом не день, а три. Я это видел на камнях. — Я подумал и добавил: — У камней, правда, нет гордости. Им легче.
Полезные люди посмотрели на меня второй раз, уже прикидывая, чей я. Екатерина в мою сторону не посмотрела вовсе. Она смотрела в чайник и наливала кому-то остывший чай мимо очереди, и этот чай мимо очереди значил у неё ровно одно: просьба со скамьи числилась за мной долгом, и долг сейчас списали. Александр рассмеялся и закашлялся. Екатерина поправила ему ворот — не глядя, одной рукой, — и этой же рукой, возвращая её, отвела волосы за ухо, указательным пальцем, тем самым движением. Я перевёл глаза на печь и стал считать изразцы. Изразцов по фасаду шло одиннадцать, двенадцатый срезала труба.
Когда я поднял глаза, Анна смотрела не на брата и не на печь. Она смотрела на мою руку с чашкой — я и сам не заметил, что чашка стоит уже с минуту, не донесённая до рта и не поставленная. Я поставил её на блюдце. Звук вышел громче, чем хотелось.
Час кончился: служитель возник в дверях третий раз и уже не ушёл, и Александр отдал гитару с лицом человека, сдающего шпагу. Я откланялся обоим по