Герой поневоле - Николай Бирюздин
* * *
— Кто где стоял? — спросил Теодор, едва я сел на камень.
Раньше он таких вопросов не задавал. Раньше он их не задавал вовсе — говорил готовое: кто, где и что это значит. Теперь ему приходилось спрашивать, и спрашивал он сухо, по-деловому, как диктуют опись.
Я рассказал: зала, печь, десять гостей, служитель с часами. Кто сидел, кто стоял, кто ушёл раньше. Чины полезных людей он велел повторить и оба забраковал:
— Мелко. Наследник знакомит тебя с теми, с кем можно, а не с теми, с кем нужно. С кем нужно, он и сам пока не знаком — здоровым его ещё не видели при дворе.
— Сестра ушла раньше чая.
— Я слышал дверь. — Поля шляпы качнулись. — Такие уходят не когда скучно. Такие уходят, когда досчитали. Она заговорит с тобой на этой неделе, не при брате. Готовь ответы — только не готовь их слишком хорошо. У гладкого ответа торчит работа.
— Сами вы что ответили бы ей?
— Я? — Он остановился посреди шага. — Я не отвечал бы. Сестёр при наследниках я знал, в моё время их тоже растили считать. Они живут дольше братьев — счёт бережёт. С такими не играют в ответы. Таким дают считать, пока сумма не сойдётся с твоей.
— А если не сойдётся?
— Тогда узнаёшь, зачем при ней дама с рукоделием, в котором нет иглы. — Он двинулся дальше. — Готовь ответы.
— Это я знаю без вас.
— Знаешь, — согласился он. — Теперь послушай, чего не знаешь. Вопросы она будет задавать не затем, чтобы узнать ответ. Ответы она знает наперёд — свои. Она будет смотреть, где ты запнёшься. Запинайся там, где запнулся бы мальчик, у которого нет тайн: на её титуле, на её возрасте, на том, что она смотрит в упор. На прочем не запинайся.
Про Екатерину он не спросил ничего. Месяц назад я решил бы — деликатность. Теперь я знал цену этой деликатности: до прошлой недели спрашивать было незачем, всё лежало сверху. А нынешний вечер — чашка, простоявшая минуту, изразцы, палец у виска — остался под сюртуком. Впервые вечер с её лицом был мой целиком, и я нёс его через пещеру, не разворачивая, с осторожностью человека, у которого впервые за долгую дорогу не досматривают багаж.
— Иди спать, — сказал Теодор. — И заметь: тряпку ты вернул выстиранной, под запись, и старик не сказал ни слова. Такие вещи говорят за человека лучше слов. Со словами у тебя выйдет хуже.
* * *
Анна заговорила со мной в среду, в библиотеке, и Теодор ошибся только в одном: она пришла не задавать вопросы.
Я переписывал седьмую таблицу — Тележников принял пятую, нашёл в моей копии одну описку и за наказание велел сверить ещё и седьмую — и дошёл до той самой опечатки, о которой предупреждала Софья, когда напротив меня отодвинули стул. Библиотекарь за конторкой привстал и сел обратно. У дверей, шагах в тридцати, встала дама в сером с рукоделием, которое она не разворачивала.
— Пишите, — сказала Анна, садясь. — Разговор длинный, у вас рука занята, так у нас у обоих будет дело.
Она положила перед собой тетрадь, не раскрывая. Села она, как садятся на своё место, — не спрашивая, удобно ли другим.
— Я считала, — начала она без разгона. — У меня привычка считать, вы заметили. Две недели и пять дней — от кота до этой таблицы. За это время вы вернули кота, который не даётся никому: ни брату, ни прислуге, ни мне. Получили записку, которой не получал никто из класса. Понравились брату. Понравились его жене. В субботу сказали ему «нет» при десяти гостях. И ещё было покушение, которое записали ворами за серебром.
— Воры за серебром, — сказал я.
— В мастерской, где серебра два фунта, а через плац — общежитие, где на каждом втором мальчике перстень дороже этих двух фунтов. Воры знали, куда идти, но отчего-то не знали когда: пришли в единственный вечер, когда там сидели вы. — Она разгладила тетрадь ладонью. — Я справилась у писаря. Он показал бумагу охотно: бумага гладкая, в ней всё сходится. В гладких бумагах всегда всё сходится, за тем их и пишут.
Перо у меня дошло до конца строки, и я поставил его в чернильницу. Писать под это было можно. Слушать вполуха — нет.
— Дальше — лекарь, — сказала Анна. — «Голова забывает первой, руки последними». Я спросила у троих, включая того, что пользовал брата. Ни один такого правила не слышал. Один сказал: складно, надо запомнить.
— Лекари в уезде проще столичных.
— Возможно. У меня выписано и это слово — «возможно», я его от вас уже слышала. — Она подняла глаза от тетради. — Дальше — сюртук. Парадный. Отворот лежит волной, потому что с него выпороли серебро: нить выцвела, а след от канители остался, у печи при всех лампах его видно. Род без денег. Наследник рода без денег и без дара за две недели становится другом наследника престола и говорит с его сестрой, как со своей ровней, — а ему, по бумагам, шестнадцать. Я умею складывать, Воротынский.
— Сложите вслух.
— Слагаемых два. Либо вам нужен брат: деньги, имя, покровительство — что там нужно угасающему роду. Либо… — она выдержала ровно ту паузу, какую держат перед итогом ведомости, — вы смотрите на его жену. Я видела как. На скамье и в субботу. Сомневаюсь я в одном: что из двух хуже.
Библиотекарь на дальнем конце перекладывал карточки, и слышно было каждую. Я сидел напротив умной девятнадцатилетней барышни, которая сложила всё, что можно сложить из видимого, и получила ответ, неверный ровно настолько, насколько неполны были исходные данные. В прежней жизни я видел такие расчёты десятками — цифры в них сходились, спорить цифрами было нельзя.
А правда, которой можно было бы спорить, у меня была одна, целиком, и целиком непроизносимая. Мне тридцать два года, ваше высочество, я умер в другом мире и вселился в это тело через обряд, а на вашу невестку смотрю потому, что у неё лицо женщины, которая восемь лет жила со мной в Бирюлёве. После такой правды не считают. После такой правды зовут лекаря — того самого, что не слышал про руки.
— Если бы я сидел на вашем месте, — сказал я, — я сложил бы так же.
— Не хвалите метод. Отвечайте