Герой поневоле - Николай Бирюздин
— Кто-нибудь ту книгу потом читал? Или писали для порядка?
— Читали перед каждой новой сборкой. Вслух, младшему, чтобы старшие слышали и не зевали. — Он дошёл до стены. — Порядок, при котором чужой ожог читают вслух, я в этой империи пока не услышал. Здесь всякий род горит отдельно и гордится этим.
— Наёмник, — сказал я. — Вернётся?
— Не этот. Этот засвечен: ты видел лицо, кот видел повадку, старик держит нож. Наёмный человек, которого разглядели, стоит вполовину дешевле — и знает это лучше нанимателя. — Теодор развернулся у стены. — Пришлют другого. Не скоро. Деньги у твоего дяди считаны, а осечка поднимает цену вдвое. Месяц у тебя есть. Может, два.
— Это вы тоже отгружаете без задержки.
— Это товар «люди». Им я торгую дольше, чем ты живёшь. Обе жизни считая.
— А вы? Цеховой или одиночка?
Он не остановился, но следующий шаг у него вышел короче.
— Не спеши.
Я не стал переспрашивать. За последние ночи я — по привычке, которая кормила меня двенадцать лет, — вёл его ответам счёт. Учёт был простой, в четыре сорта, по его же прейскуранту: «не знаю», «не скажу», «не спеши», «спроси старика». Товар «жилы и камни» отгружался без задержек и сверх заказа, с довесками, которых я не просил. Товар «двор и люди» — щедро, с доставкой на дом: тридцать шагов, титулование, кто при ком стоит. А вот на товар «Теодор» действовал отказ по всей номенклатуре, и отказ ложился на один и тот же сорт: не «не знаю» и даже не «не скажу» — «не спеши». Разница существенная. «Не скажу» — это когда товара не дают. «Не спеши» — это когда товар придерживают до цены. В прежней жизни у поставщика, который охотно говорит о товаре и молчит о себе, проверяли не склад. Проверяли учредителей.
— Раз пошёл такой вечер, — сказал я, — возьму из старой стопки. С самого низа.
* * *
Он дошёл до стены и повернулся. Слушал он всегда одинаково — неподвижными полями шляпы.
— Первая ночь. Вы стояли у камня и объясняли вливание: ладони на виски, представить — сознание справится само. Я спросил ваше имя. Вы сказали: тема для следующей встречи. А потом сказали: «Вливайтесь, Игорь». — Я держал паузу ровно столько, сколько держат её при сверке накладной. — Своего имени я вам не называл. Назвался я на третью ночь: Игорь, Игорь Савельев. Вы наклонили голову и ответили: Теодор. Вы запомнили моё имя раньше, чем узнали его.
— Это вопрос?
— Это позиция один. Есть позиция два. Ночь после кота. Вы сказали: о нём я думаю чаще, чем о женщине, которая его увезла. Вслух я этого не говорил. Ни там, ни здесь. Там про кота вообще никто не знает. — Я смотрел на поля шляпы. — Откуда?
Он молчал. Мгла по краям пещеры стояла как стояла, и тело на камне дышало ровно — здесь всегда всё было ровно, кроме того, что говорилось.
— Мне для учёта, — сказал я. — Какой сорт: не знаю, не скажу, не спеши?
— Для учёта запиши: не сегодня.
— Пятый сорт. Растёте.
— У хорошего поставщика прейскурант живой, — сказал Теодор, и по голосу нельзя было угадать, забавляет его это или злит.
Я записал. Не на бумаге — бумаги здесь не водилось, — а туда же, куда записывал цену тантала: в память, которая в этом теле держала всё. И, пока он мерил пещеру шагами, разложил позиции, как раскладывал их на дорожке под фонарём.
Имя он взял в первые же минуты — раньше любых разговоров. Кота он взял из дня, из мыслей, до которых не дотянуться ухом. Перечни мои он угадывал столько раз, что я перестал считать это угадыванием и начал считать манерой наставника — а манера, если присмотреться, была слишком безошибочной для манеры. Ночь после скамьи, когда я не вышел, он пропустил без единого вопроса, а назавтра принял моё «не скажу» и даже похвалил — принял то, что и так лежало перед ним. В пещере я стоял голый с первой ночи. Он ходил в плаще, в шляпе, в сапогах — и плащ не мялся, потому что здесь ничто не мялось и ничто не весило. Ладонь моя приходила сюда без пореза — не потому, что зажила, а потому, что я не хотел её показывать. Здесь всё было представлением, в обоих смыслах этого слова. И если ладонь слушалась моего «не хочу» сама, то остальное, надо полагать, тоже подчинялось чьему-то хотению — только не моему, раз меня читали, как открытую накладную.
Проверить это можно было одним способом, и способ требовал прикрытия. Спросить в лоб значило отдать последнее преимущество: он узнал бы, что я догадался, раньше, чем я узнал бы, прав ли я. Прикрытие у меня было готово с вечера, и прикрытие было смешное — над смешным не наклоняются. Я досчитал в уме до трёхсот, Ирининым счётом, и заговорил.
* * *
— Отвлечённый вопрос, — сказал я. — Не про жилы.
— Ну.
— Принцесса. Она сказала: разберусь, в чём дело. Значит, разговоры будут ещё, и не один. У нас принцесс не водилось, я с ними дела не имел — ни в какой жизни. Инструкции нет, старика не спросишь: он про двор знает меньше вашего.
— Это я тебе говорил.
— Говорили. И вот я думаю…
Представить себя одетым оказалось не сложнее, чем вспомнить цену тантала. Сложнее оказалось выбрать. Первой, без спросу, пришла рубашка со спинки стула — та, что сходила за глаженую, если не приглядываться, — и я отогнал её вместе с гаражами и электричкой семь сорок одна. Форменный сюртук я знал на себе три недели: сукно, два ряда пуговиц, воротник, который к вечеру натирал шею. Я представил сукно и пуговицы — и они просто стали на мне. Без веса. По описи, но без примерки.
— …как считаете, — договорил я, одёргивая рукав, которого минуту назад не существовало, — я в таком виде принцессе понравлюсь?
— Такие же бабы, как все остальные, — фыркнул Теодор.
И замолчал.
Шаги его кончились — не у стены, где им было положено кончаться, а посреди пещеры, на середине третьего шага. Он стоял и смотрел на сюртук. На сукно люди смотрят короче.
— Казённое сукно, — сказал он наконец. — В моё время ученики одевались