Герой поневоле - Николай Бирюздин
— В моё — тоже, — сказал я и посмотрел вниз.
Ступни стояли на камне босые: сапоги я представить забыл. Сюртук со всеми пуговицами, форменные брюки — и босой, как в бане. С принцессой в таком виде разговаривать не стоило даже воображаемо. Я вспомнил казённые сапоги, чёрные, ношеные три недели, со складкой у щиколотки, — и они встали на ноги сами, тёплые, разношенные, без единого гвоздя внутри. Настоящие за такую посадку брали бы втридорога.
— Обулся, — сказал Теодор. Утверждением, не вопросом.
Он отвернулся и отошёл к стене, и плащ на повороте не шевельнулся. Я одёрнул второй рукав — он был на месте, с пуговицами, которые я поленился представлять по одной, а они всё равно оказались все. Воротник не натирал. Здесь вообще ничего не натирало.
* * *
Дальше я сделал то, что готовил с вечера, укладываясь при братьях. Ещё на словесности я составил в голове перечень на эту ночь — четыре пункта про завтрашние ярлыки, с номерами партий, — и теперь сидел на камне, держал перечень перед собой и молчал. В прежние ночи он не давал мне дойти до первого пункта. Он начинал сам, с того самого места, куда я целился. Мне это даже нравилось — наставник, угадывающий вопрос ученика. Почтенная манера.
Теодор прошёлся — три шага туда, три обратно, и ещё раз. У стены он поправил шляпу, хотя шляпа не сползала.
— С чем пришёл? — спросил он.
За все ночи, что я сюда выходил, он не спрашивал этого ни разу.
— Раньше вы не спрашивали, — сказал я. — Раньше вы начинали сами. С пункта, которого я ещё не назвал.
Он стоял у стены. Между нами лежало тело и дышало.
— Вы меня читали. Всё это время. Имя. Кот. Перечни, до которых я не успевал дойти.
— Да, — сказал Теодор.
Он сказал это так же, как говорил «к сожалению» в первую ночь: ровно, фактом, без просьбы о снисхождении. И с фактом снова сразу стало можно работать — это оказалось единственным, что с ним вообще можно было делать.
— Пока ты приходил сюда таким, каким пришёл в первый раз, ты был открыт. Я читал. Не подслушивал даже — читать не требовалось усилия: всё лежало сверху. Твои перечни. Твои цены. Твоя стопка вопросов, которую ты складываешь с первой ночи и думаешь, что она твоя.
— Днём тоже?
— И днём. Нагота — не место, где ты стоишь. Состояние. Ты ходил в нём с первой ночи — там, тут, всюду.
— А теперь?
— Теперь — слова. Только те, что ты произносишь. — Он качнул полями шляпы в сторону сюртука. — С минуты, когда ты одёрнул рукав, я слышу тебя наравне с прочими: ушами.
— Проверим, — сказал я.
Я подумал число. Не цену тантала — цена лежала у него перед глазами с первой ночи. Свежее число, сто девяносто семь: номер партии из завтрашних ярлыков. Его я не произносил нигде и никому.
— Я держу в голове число из трёх цифр. Назовите.
Теодор не пошевелился.
— Нет, — сказал он. И после паузы, суше обычного: — Ты быстро учишься торговать с тем, у кого нет товара.
— Я всю жизнь этим кормился. — Число я убрал на место, в перечень. — Тогда доуточним номенклатуру. Читать вы могли. Что ещё? Водить моей рукой? Говорить моим ртом? Велеть?
— Нет. — Он отвечал сразу, без своих сортов. — Читать — да, пока ты был открыт. Выдернуть тебя из тела — да, ты видел, в первую ночь. Управлять телом — нет. Думать за тебя, велеть тебе, вести твою руку — нет. Не мог в первую ночь, не могу в эту. Тело слушает одного тебя.
— Плащ, — сказал я. — Шляпа. Сапоги. Вы здесь с первой ночи одеты. Это та же дверь?
— Это привычка. Старая. — Он тронул поля, будто проверяя, на месте ли. — Люди моего ремесла открытыми не ходили. Открытые до ремесла не доживали.
— Что за ремесло — не спрашиваю. Знаю сорт ответа.
— Растёшь, — сказал Теодор.
— А я всё это время считал, что вы можете всё.
— Знаю, — сказал Теодор. — Я читал. — Он помедлил у стены. — Страх делает из соседа хозяина. Разубеждать тебя было не в моих интересах.
Сказано это было тем же наставническим голосом, каким он объяснял унимающее, и я отметил, что честность у него выходит оскорбительнее любой лжи — и надёжнее.
— Та ночь, — сказал я. — После скамьи. Когда я не вышел.
— Ты не вышел. Я не спросил.
— Вы и так знали.
— Знал.
В ту ночь я остался в теле, потому что решил: это единственное, чего он от меня ещё не получил. Лицо на два имени, миска с рыбой, чемодан, собранный за вечер. Я лежал и берёг то, что давно лежало у него на складе — принятое, оприходованное, с первой минуты первой ночи.
— И назавтра приняли моё «не скажу». Второй сорт, учишься. Похвалили.
— Принял, — сказал Теодор. — Ты закрывал дверь, которой не было. Говорить тебе об этом я не стал. — Он выдержал свою паузу, короткую, отмеренную. — Теперь дверь есть. Ты её построил сегодня, при мне, за разговором о принцессе.
— Что ещё я считаю про вас неверно?
— Не скажу, — сказал Теодор. — Таксу ты завёл сам, не жалуйся на второй сорт.
* * *
Спрашивать, давно ли он догадался, я не стал: торговаться о прошедшем — последнее дело. Я спросил другое.
— Последний вопрос на сегодня. Прямой. Чего вы хотите? Не от меня — вообще.
Он ответил не сразу, и отвечал не мне — мгле над телом.
— У меня есть работа. Старая. Ты её пока не поймёшь — не оттого, что глуп: рано. Придёт срок — объяснять не придётся. — Поля шляпы опустились ниже. — Иди спать. Завтра в шесть, при старике, и в семь — с ним.
— Работа, — повторил я. — Запишу в прейскурант шестым сортом.
— Запиши, — сказал Теодор. — У тебя это выходит.
Пока я вставал, привычка свела мне сальдо этой ночи сама, без спросу. Он лишился глаз и сказал об этом вслух — потому что молчать стало дороже признания. Я получил стены, сапоги и первый прямой ответ о границах: читать мог, велеть не может. Обойтись без него я по-прежнему не мог — жилы, двор, наёмники, всё это шло с его склада, и второго такого склада в этом мире у меня не было. Просто слово «учитель» с этой ночи писалось у меня в кавычках, а чего он хочет на самом деле, предстояло выяснить раньше, чем это выяснится само.
Я встал с камня.