Герой поневоле - Николай Бирюздин
— И вы…
— И я слушал, как ты вдеваешь жилу. — Он сказал это без выражения, тем же голосом, каким говорил о таблицах. — Ты знаешь уговор. Днём ты один. Я мог бы выдернуть тебя из тела, как в первую ночь, — и тело упало бы к его ногам, целое, как он и заказывал. Я не стал. Ты дрался хорошо. Тело дралось хорошо, ты ему не мешал. Это редкость.
— Тело само. Я успел только камень толкнуть.
— Ты успел толкнуть камень, вспомнить про кочергу и попасть по руке. Остальное — кот. — Он отступил на шаг, давая мне сесть. — Теперь слушай, пока не забыл, как это было.
Он не ходил. Стоял, и говорил без пауз, и я давно не слышал, чтобы он говорил так.
— Первое. Этот человек пришёл убить тебя так, чтобы это выглядело работой. Инструмент, гвоздь, доски. Значит, тому, кто его послал, нужна не твоя смерть как таковая. Нужна смерть, которую запишут как случай, — потому что смерть от руки в этом городе потянет за собой вопрос «чья рука», а случай не потянет ничего. Ступень в усадьбе была того же замысла. Один почерк.
— Он в столице. Дед сказал — по должности, третий год.
— Я слышал, что сказал старик. Старик сказал ещё, что может доказать нож и ссадину. Запомни это: он сказал тебе, что знает, и сказал, чего не сделает. В его годы так говорят.
— Я запомнил.
— Второе. — Теодор поднял руку, и я увидел, что это та же рука, которой он выдернул меня из тела в первую ночь. — Ты порезал ладонь. Кровь. Сколько заживать?
— Дней пять. Неделю.
— Неделю ты ему не нужен. Тому, другому. Ты это понял ещё там, в мастерской, с платком в руке, — я слышал, как ты замолчал. — Он опустил руку. — Вот что я скажу тебе сегодня, а не через неделю, чтобы ты успел об этом подумать в тишине. Дядя — один человек. С пилой, с ножом, с тем, кого он нанял за деньги, которых у него немного. Дядя боится огласки так же, как старик. Дядя не придёт сам. Это — человеческая опасность, её можно считать.
— А вторую — нельзя.
— Вторую я считать не берусь. Она шла до усадьбы полгода. От усадьбы сюда — быстрее, я тебе говорил. Здесь, среди магов, она тебя не возьмёт. Но ты выходишь из стен. Ты ходишь в мастерскую по вечерам через пустой плац, ты ходишь в парк, где лекари не бывают, ты ходишь к котам. — Голос не менялся. — И сегодня у тебя на руке неделя. Неделя, потом ладонь затянется, и ты снова цел.
Я сидел на камне и смотрел на свою ладонь — здесь, в пещере, она была без платка и без пореза, как всё здесь, что я не хотел, чтобы он видел. Только я не умел не хотеть так, чтобы это получалось. Ладонь была чистая.
— Я думал, — сказал я, — что опасен только дядя.
— Ты так не думал, — сказал Теодор. — Ты так считал, потому что дядю можно записать в ведомость, а того — нет. Это разные вещи. Иди спать. Завтра в шесть, при старике, и в семь — с ним.
Я шагнул в тело. Ладонь под тряпкой Тележникова дёргало, ровно и негромко, — маленькая честная боль, и я поймал себя на том, что не хочу, чтобы она проходила.
Платок Софьи лежал на стуле, на сюртуке, — он высох, и кровь на нём стала бурой. Утром его надо было вернуть. Я лежал и думал, что вот и всё моё имущество в этом городе — два платка, из которых один не мой, нож, который у деда, и неделя.
Глава 19. Плащ и шляпа
Тряпку на ладони я перевязал с вечера свежей — Тележников выдавал их по одной, под запись, и принимал старые, в точности по порядку его же мастерской. Порез зажил до розовой полосы и уже не болел, только чесался. Неделя, которую я выторговал у одной опасности дощечкой, а у другой — платком, подходила к концу.
Братья улеглись в одиннадцатом часу, пошептались о завтрашней геральдике и задышали в два носа. Я выждал свои четверть часа, глядя на полосу от фонаря на потолке, и шагнул назад.
В пещере я первым делом посмотрел на ладонь. Ладонь была чистая: ни тряпки, ни полосы — гладкая ладонь юноши, у которого за всю жизнь не случалось ничего тяжелее пера. Здесь так выходило со всем, чего я не хотел показывать, — само собой, без моего участия. Я стоял и думал, что вещь, которая делается сама собой, делается по правилу. Просто правило мне никто не выдал.
— Ладонь, — сказал Теодор от стены. — Заживает?
— Розовая полоса. Дня три.
— Три дня — и ты снова цел. — Поля шляпы качнулись в сторону камня. — Садись. С чего начнём?
— С дощечки. — Я сел. — Жила спеклась сплошной нитью, от камня до кости. На трёх прежних она спекалась шариками, у середины. Старик говорит: отбраковка горит иначе — и на этом останавливается. Хочу второй ответ.
— Второй ответ длиннее. — Он отступил от стены и отмерил свои три шага. — Шарик у середины — это когда камень даёт ровно и жила устаёт там, где ей положено уставать. Сплошная нить — это когда камень бьёт толчками и жила устаёт вся сразу, по всей длине. Твой камень «с отдачей» не лил. Он бил. Для света это годится. Для всего, что дольше света, — нет: вторая такая ночь, и нить порвётся у тебя в руке. — Он остановился. — Толчковые камни в моё время шли в один снаряд, и снаряд этот запрещали чаще, чем разрешали. У старика про названье не спрашивай. Рано. А для себя запомни правило: с толчковым камнем ничего длиннее света не собирают, пока нет унимающего. Унимающего у тебя нет.
— И до весны не будет. Выдача под лист, я в очереди девятый.
— Значит, до весны твой камень — фонарь. Хороший фонарь, как выяснилось.
— В ваше время, — сказал я. — Вы всё время так говорите: в моё время ставили, в моё время запрещали. Мастера у вас были цеховые? Клеймо, книга учёта, старшина?
— Были цеховые, были одиночки. Цеховой отвечал клеймом и жил долго; одиночка отвечал головой и жил интересно. — Он говорил охотно, разворачивая товар лицом. — Книга учёта велась у цеха одна на всех, чернилами, которые нельзя вывести, и писали в неё не