Герой поневоле - Николай Бирюздин
— Это не щепка.
— Знаю, мне объяснили. Опытный светильник. — Он выговорил это с удовольствием, как чужое слово, которое понравилось. — Вы и вправду не можете ничего, кроме как зажигать чужие вещи?
— Свои, — сказал я. — Чужих у меня не было.
Он засмеялся — легко, не обидно, и тут же закашлялся и махнул лакею, чтобы не подходил.
— Знаете, чему меня учили здесь пять лет? — сказал он, откашлявшись. — Держанию. Я держу огонь на ладони ровно столько, сколько нужно, чтобы прикурить, и ещё немного, чтобы извиниться, что не больше. И все пять лет мне говорили, что это большая удача, что мне вообще есть что держать. — Он посмотрел на гитару. — А вам сказали, что у вас есть искра, и сделали из этого событие. Мне нравится. В этом городе давно не было событий такого размера.
— В этом городе вторую неделю жгут плошки на карнизах, — сказал я. — Размер, по-моему, достаточный.
— Плошки жгут не в мою честь. То есть в мою, но не мне. — Он отставил гитару к скамье. — Вы пишете стихи?
— Нет.
— Правильно. Я пишу, когда болею. Когда здоров — музицирую. Лекари считают, что это одно и то же, только в разных регистрах. — Он поднялся, и лакей с шинелью сдвинулся на полшага. — Меня зовут Александр. Будете в парке — садитесь, не спрашивая. Здесь единственное место, куда лекари не заходят: лекарский корпус — вон он, а они не любят лечить в виду собственных окон.
Я поднялся вслед, поклонился и назвался. Он кивнул, взял гитару и пошёл к дорожке — не спеша, как идёт человек, которому велено не спешить и который к этому ещё не привык. Лакей набросил на него шинель поверх пледа. Александр шинели не заметил.
И только когда он скрылся за лекарским корпусом, до меня дошло, что лакей, набрасывая шинель, не коснулся его плеч — набросил так, чтобы сукно легло само, на отлёте.
Я сел обратно. Потом встал. Потом снова сел, потому что стоять было глупо.
Лубочный наследник с лотков был румяный и круглый, как пряник. Этот был бледный, кашлял и держал огонь на ладони, только чтобы прикурить. Между этими двумя лежала болезнь в месяц длиной, и я, выучивший за дорогу титулование по восходящей и нисходящей, просидел с ним на одной скамье четверть часа и называл его «сударь».
Ни один из Теодоровых уроков не предусматривал, что наследник престола сам подвинется на скамье.
Геральдика начиналась через десять минут. Я пошёл на геральдику.
* * *
Ночью я вышел к Теодору не сразу — с четверть часа лежал и слушал, как за стеной братья из южных губерний дышат в два носа, и только потом шагнул назад, на камень.
— Ты разговаривал с наследником, — сказал Теодор раньше, чем я сел.
— Вы это слышали.
— Слышал. Теперь расскажи. — Он стоял у стены, заложив руки за спину, и не ходил — первый раз за много ночей не отмерял свои три шага. — Каков он?
— Вы слышали, каков он. Худой, кашляет, играет на гитаре мимо лада. Добрый, по-моему. Не притворялся.
— Как близко он сидел?
Я посмотрел на него. В серой мгле лицо под шляпой было таким же, как всегда — то есть никаким, — и голос был ровный.
— На одной скамье. Локоть между нами.
— Кто при нём был? Один лакей или ещё кто-нибудь поодаль?
— Лакей. Больше я никого не видел. Он сказал, что в парк лекари не заходят.
— Так и сказал, — повторил Теодор. — Часто он бывает в парке?
— Сказал: «будете в парке — садитесь». Это не расписание.
— Нет. Это приглашение. — Теодор помолчал. — Он тебя позвал сам. Запомни это. Тебя, которому в этом городе никто не подвинулся бы на лавке, позвал человек, которого кутают до Покрова. Ты не понимаешь, что это стоит.
— Объясните.
— Наследник — это двор. Я учу тебя двору, — сказал он тем же тоном, каким на тракте говорил про извозчиков. — Историю двора учат с фундамента. Фундамент — гробы. Первый этаж — наследник. Ты сегодня случайно поднялся на первый этаж, а теперь спрашиваешь у меня, зачем тебе лестница.
Ответ был складный и про меня. Я уже знал за ним эту манеру: когда я спрашивал про него, отвечал он про меня, и всегда — с пользой.
Но спросил он не про двор. Он спросил, как близко тот сидел и кто при нём был. Это вопросы человека, который прикидывает не этикет, а расстояние. Я положил это в стопку, отдельной бумажкой, и не стал спрашивать, зачем ему расстояние до наследника, — потому что вопрос, заданный не вовремя, учит собеседника умалчивать лучше.
— Завтра у меня арифметика и словесность, — сказал я вместо этого. — Потом иду в канцелярию спрашивать про кафедры.
— Про какую кафедру.
— Про ту, где дым.
— Иди, — сказал Теодор и снова, после долгой паузы, отмерил три шага до стены. — Скажи там, что у тебя искра. Не говори про свет. Свет они видели, искру — нет.
* * *
— Артефакторная кафедра первогодков не смотрит, — сказал писарь в канцелярии, не поднимая головы от бумаги. — Прошения на кафедру подаются после первого года, с отзывом наставника и с согласия главы кафедры.
— А если раньше?
— Раньше — с согласия главы кафедры. — Он всё-таки посмотрел на меня, и посмотрел так, как сам я в прошлой жизни смотрел на поставщика, обещавшего сроки, которых не бывает. — Главу кафедры зовут Бронислав Аркадьевич Тележников. Профессор. Инженер, ещё из тех, что ставили первую паровую мельницу при мастерской. Он и с даром не берёт никого, пока не посмотрит в глаза. А вы — Воротынский. Идите, сударь, на общий курс, через год вас и так позовут, если будет на что звать.
— Где его найти?
— Там, где дым. — Писарь вернулся к бумаге. — В мастерской он с шести утра. Приёма не держит. Прошения не читает, бросает в печь — говорит, хоть какая-то польза. Ступайте.
Я вышел на плац. За лекарским корпусом, за липами, над крышей дальнего корпуса стоял дым — жидкий, серый, как из плохо протопленной печи, и ветер сносил его в сторону, на общежитие.
Я достал из внутреннего кармана листок с ведомостью, развернул на колене и вписал в графу «источник» первое имя за всё это время. Выходило криво, шестнадцатилетней рукой, которая всё ещё не слушалась на букве «Т».
«Тележников Б. А. — спр.».
Глава 14. Кот