Герой поневоле - Николай Бирюздин
— Дальше щепка, — сказал дед. — И упаси тебя Бог назвать её при них щепкой.
Академия открылась в конце длинной липовой улицы — не зданием, а сразу целым владением: ограда в полторы сажени шла вдоль квартала и заворачивала за него, а над оградой стояли корпуса, каждый с наш уездный присутственный дом. Из-за ограды несло свежей стружкой и чем-то химическим, горелым, — где-то там дымила и мастерская. У решётки, задрав головы, толклись такие же, как мы, приезжие — по двое, по трое, старший при младшем, и у каждого младшего было одинаковое лицо человека, которому завтра сдавать.
Ворота стояли чугунные, двустворчатые, с короной поверху и с гербом Академии на створах: раскрытая книга и над нею огонёк о трёх языках. Створы были распахнуты внутрь, но поперёк проезда лежала цепь, и калитку при воротах сторожил швейцар в ливрее, глядевший поверх всех голов сразу.
В канцелярию — она сидела в правой воротной башне — стояла очередь пар, старший при младшем. Перед нами дожидался помещик из какой-то южной губернии, судя по чесучовому сюртуку и загару, с сыном лет пятнадцати. Мальчик от волнения крутил над пальцами водяной шарик — гонял его с костяшки на костяшку, не замечая, что делает, как не замечают, что грызут ноготь. Дар здесь был вроде ногтей: имелся у всякого, и волноваться им было прилично.
Дошла очередь — дед положил на стойку письмо и подорожную. Чиновник за стойкой читал письмо дольше, чем оно того стоило, поднял глаза на деда, потом на меня, и в списке против фамилии «Воротынский» поставил птицу. Билет вышел картонный, с номером сто девятнадцать и лиловой печатью; я расписался в получении — вторая подпись Дмитрия Воротынского за этот день, считая счёт извозчику.
— Испытание послезавтра, к девяти часам утра, — сказал он. — При себе иметь метрику и вот этот билет. Опоздавших не допускают-с.
На обратном пути через двор я задержался у цепи. За воротами, в глубине, лежал мощёный плац, и по нему шли от корпуса к корпусу студенты в тёмных мундирах — вразвалку, стайками, по-хозяйски. Один, шагов за сто, на ходу поднял руку, и над ладонью у него встал огонёк — с горошину, не крупнее: закурить приятелю. Здесь это стоило не больше спички.
Я поправил перевязь и пошёл догонять деда. Билет лежал во внутреннем кармане, рядом с подковным гвоздём, — и по весу, честно говоря, гвоздь пока перевешивал.
Глава 13. Академия
— Сто восемнадцатый, благодарю. Сто девятнадцатый!
Я встал с лавки и пошёл через залу к столу, и дощечка под холстиной била меня по бедру в такт шагам. Зала была устроена амфитеатром, и сто восемнадцать человек до меня уже прошли по этому проходу вниз, так что доски в нём были натёрты до блеска. Наверху, по скамьям, сидели те, кому ещё предстояло, и те, кто уже отстрелялся и остался глазеть. Глазеть было разрешено. Испытание в Академии держали при всех — дар вещь публичная, прятать его не принято.
За столом сидели трое. В середине — старик в профессорской шапочке, с лицом, собранным к переносице; справа — господин в мундире с нашивкой за боевое, который за три часа не переменил позы; слева — секретарь с журналом и линейкой, он и выкликал номера. Перед каждым стояла чернильница, и только перед стариком — ещё стакан воды с плавающей в нём мухой. Муха, насколько я мог судить с лавки, плавала там с десятого номера.
— Воротынский Дмитрий, — прочёл секретарь и провёл линейкой под строкой. — Именное письмо при прошении. Покажите, сударь, что имеете.
До меня показывали всё утро, и порядок я выучил. Выходишь, называешься, держишь над ладонью то, что умеешь держать, — огонёк, водяной шарик, у одной барышни из северной губернии в ладони завился снежок, и старик при этом мелко покивал. Секретарь пишет одно слово. Следующий.
— Дара у меня нет, — сказал я. — Накопления нет вовсе. Род таков.
Сверху, со скамей, сыпануло смешком — негромко, как сыплют крупу. Кто-то сказал вполголоса «Воротынские», и ещё кто-то вполголоса же договорил про дом, в котором, сказывают, половину комнат не топят. Сказывали верно.
— Известное дело, — сказал старик, не повышая голоса, и смешок наверху остановился, точно на него наступили. — Зачем же вы здесь, молодой человек?
— Дед просил положить на стол вещь.
Я снял холстину и поставил дощечку перед ним: камень в трещинах, жила из отворота парадного сюртука, волчий клык из сундука. Секретарь приподнялся глянуть и сел обратно. Военный не шелохнулся.
— Это что? — спросил старик.
— Светильник опытный. Сборка третья.
— Щепка, — подсказали сверху, и теперь смеялись не таясь.
Я положил два пальца на камень и толкнул. Клык налился зелёным, и смех кончился — не потому, что кто-то его остановил, а потому, что смеяться стало не над чем. Зелёный свет лёг на журнал секретаря, на стакан с мухой, на нашивку за боевое. Старик наклонился к дощечке так низко, что шапочка съехала, и не поправил.
— Искра, — сказал он негромко, и это относилось не ко мне. — Господа, искра есть. Чистая. Накопления нет ни капли, и быть не может, а искра есть.
— У Воротынских всегда была, — сказал военный, впервые за утро. — Об этом все забыли, потому что никому не было дела. Мальчик напомнил.
Клык мигнул, налился ярче и погас. Над жилой поднялась ниточка дыма, пахло жжёным волосом — серебро спеклось, как и в прошлые разы, шариками. Я снял дощечку со стола и накрыл холстиной, чтобы не дымила на журнал.
— Сгорело, — сказал старик.
— Без унимающего работает один раз. Унимающего у меня нет.
— Молодой человек знает слово «унимающее», — сказал военный старику. — Я бы это записал отдельно.
Секретарь посмотрел на старика, старик на военного, военный на муху. Потом старик вернул шапочку на место и сказал секретарю:
— Зачислить. Общий курс. Против дара пишите: искра без накопления. Кафедру решит кафедра.
Секретарь записал. Я поклонился, как учили, — ровно настолько, чтобы не выпал из кармана билет, — и пошёл вверх по проходу. Наверху мне освободили место на лавке, и освободили его шире, чем требовалось.
— Сто двадцатый!
* * *
Дед ждал у ворот, на тумбе, с тростью между колен.
— Зачислен, — сказал я. — Общий курс.
— Знаю. Здесь за полчаса всё знают. — Он поднялся. — Что сказали?
— Что у Воротынских всегда была искра и что об этом все забыли.
— Верно сказали. — Дед посмотрел поверх ограды, на корпуса. — Забыть проще, чем помнить, когда помнить нечем. Ну, теперь будет чем.
Больше он на