Герой поневоле - Николай Бирюздин
— Садись, — сказал дед. — Это тебе. Вернее, это я тебе отдаю — твоим оно не было и, по совести, быть не должно бы.
Он придвинул пакет ко мне через стол — повёл трёхпалой рукой до середины столешницы и там руку задержал. С полминуты пакет лежал под его ладонью, и я его не трогал.
— Брат мой прислал, — сказал дед. — Константин. За три недели до того, как его не стало. Письмо было в две строки: сохрани, не читая, придёт срок — сам поймёшь чей. Срока он не назвал. Брата через три недели убило его же ремесло, дом его сгорел, а как оно там вышло доподлинно — не знает никто, и ты у меня об этом не спрашивай, я знаю не больше твоего.
Рука с пакета ушла. Я развязал бечеву — сургуч крошился под пальцами бурой пылью — и развернул клеёнку. Внутри лежала стопа бумаги пальца в три толщиной, листы разного разбора, исписанные с обеих сторон одной и той же рукой — косой, скорой, съезжающей к краю.
Читать это было нельзя — я понял с первого листа, и вовсе не из-за почерка: почерк как раз разбирался. Писано было для себя, а такому письму посторонний читатель не предусмотрен. Я поводил пальцем по столбцам сокращений вроде «М-6, гр. 2, пр. таб.» и попробовал зацепиться хотя бы за имена — имён не было, стояли инициалы, да и цифры шли голые, без единиц. На иных листах записи и вовсе сливались в сплошную бессмысленную кашу букв, без пробелов и без склада. Моя ведомость против этих листов была детской прописью. Здесь лежало лет двадцать чужой работы, свёрнутой в конспект, к которому не приложили ключа.
— Ты вскрывал, — сказал я. Печати на сургуче стояли по старым изломам.
— Вскрывал. Один раз, в тот год. — Дед не стал отпираться, и голоса не поменял. — Прочёл три листа и не понял ни строки. Понял одно: не мне писано. Увязал обратно и держал. Двадцать два года держал.
— Почему теперь мне?
Дед помолчал. Свеча между нами оплывала на медное блюдце, наросты воска на нём стояли слоями, как годовые кольца, — блюдце ездило с ним, похоже, не первое десятилетие.
— Потому что ты в это дело вошёл сам. Без спросу, без учителя, на рубль с полтиной — и щепка твоя горела, я держал её в руках. Гнать тебя из ремесла поздно, да и не стану: род им, может статься, только и жив будет. Тогда пусть будет по-умному. Брат тыкался в это вслепую, один, всю жизнь — и чем кончил, я тебе сказал. Ты будешь делать то же самое при Академии, при учителях и при таблицах. И при его бумагах. Вслепую в нашем роду отходили своё.
Я сидел над стопой и держал верхний лист. И тут сошлось — буднично, как сходится остаток по кассе.
— В «Началах», — сказал я, — на полях три руки. Две старые, рыжие. Третья моложе. Она дописала на семнадцатой странице «спр. у К.» — и оборвалась. Во всей книге дальше ни пометки.
— Рука Ростислава, — сказал дед. — Отца твоего.
Свеча трещала. Внизу стукнули шары и стихли.
— «Спр. у К.» — справиться у Константина, — сказал я. — Он писал это до… того года?
— В тот самый год. Ему шёл двадцатый. Они с братом моим списались о ремесле — я узнал после, из бумаг. — Дед смотрел на свечу. — Когда брата не стало, я позвал сына в кабинет и взял с него честное слово: к делу этому не касаться. Ни книг, ни расспросов. Он слово дал. И держал до смерти — ты сам видел, где рука оборвалась.
— Вы за него боялись.
— Я тогда думал, что уберёг. — Дед сказал это ровно, под всегдашней гирей, но гиря на сей раз далась ему тяжелее обычного, это было слышно. — Теперь думаю иначе: может, и уберёг, а может, отнял у него то, к чему он один во всём роду был жаден. Спросить теперь не у кого. С тебя, — он поднял глаза, — слова не возьму. Возьму другое. Разберёшь, что там, — мне скажешь первому. Не разберёшь — молчи, что оно есть. Для всех, включая Мстислава. Особенно включая Мстислава.
— Принято, — сказал я. — Оба пункта.
Я увязал клеёнку по старым сгибам — вышло хуже дедова, но держало. Пакет оттянул руки честным весом: фунта три бумаги, двадцать лет работы и одна жизнь. Дед следил за моей вознёй с бечевой и не помогал.
— Спрячь на дно, под платье, — сказал он, когда я поднялся. — И спать. Завтра к вечеру столица.
У себя в номере я, прежде чем убрать пакет, достал из сундука «Начала» и нашёл при свече семнадцатую страницу — по углу, который когда-то загнул, устыдился и разогнул. «Спр. у К.» стояло на своём месте, три слова молодым косым почерком, съезжающим к краю. Теперь я знал и руку, и у кого справляться, и что справиться он не успел.
Угол я на этот раз загнул и разгибать не стал.
Глава 12. Тень предка
— Мест нет, — объявил смотритель последней станции раньше, чем мы переступили порог. — Ни прилечь, ни присесть. Лошади к часу будут, а мест нет и не ждите.
Лошади к часу — это было всё, что нам требовалось, и я расписался в книге, пока дед оглядывал залу. Оглядывать было что. За четыре дня дороги я привык, что станционная зала — место просторное и сонное, где самовар остывает раньше, чем к нему кто-нибудь подсядет. Здесь самоваров стояло три, и к каждому была очередь. Народ сидел на лавках и на собственных сундуках, пахло мокрым сукном и сургучом. У конторки бранились сразу двое, причём об одном и том же: оба выехали загодя, оба опаздывали и оба считали, что казённая почта существует лично для них.
Вся эта ярмарка ехала в одну сторону — туда же, куда и мы.
— Торжества, — пояснил смотритель, принимая от меня прогонные. — Всю неделю едут, конца не видно. По случаю выздоровления его высочества наследника молебны, и иллюминация обещана. Овса, между прочим, не напасёшься.
Про овёс он прибавил с нажимом, и в счёте его нажим отразился. Я поправил счёт, смотритель не спорил — видно было, что пробует он это на каждом проезжающем