Герой поневоле - Николай Бирюздин
Вторая: деньги. У меня было три рубля с копейками, и с ними по воде далеко не уйдёшь. Строка с вопросом, не с прочерком.
Третья: куда. Вниз по течению — губернии, которых я не знал и в которых меня не знал никто. Это было главное достоинство. Строка без цифры, зато без вопроса.
Четвёртая: с чем. Кость с каналом, вторая кость с каналом, ведомость, калибр. Всё, что помещается под сюртук.
Пятая: когда. Строка стояла пустая, и я не стал в неё ничего вписывать. Не «на турнир» — турнир был с другой стороны ящика, и путать их я не собирался. «На крайний случай» — так это называлось у Теодора, и я оставил его слово.
Днём я прошёл через плац к арифметике. Трибуны стояли уже на три четверти; артель работала, и плотник, который не знал своего имени, работал вместе со всеми — ему показали, как ставить подкос, и он ставил, и староста хвалил его за каждый подкос отдельно. Я остановился и посмотрел на трибуны по-новому — не на плотницкую работу, а на места. Две сотни мест. Две сотни магов, две сотни проб разом — то, чего он не читает и куда не идёт. Стена, о которой Теодор сказал в августе: вторая, потолще первой.
Он в стену не пойдёт. Он будет ждать снаружи, за оградой, где сарай, — ждать, когда я стану целым и когда рядом не будет магов. Целый я снова с понедельника. В декабре я буду стоять в круге, и вокруг круга будут сидеть две сотни магов.
И все две сотни будут смотреть в круг.
Глава 30. Прачкина дочка
Штаны оказались короче нужного на два вершка.
Я примерял их в мастерской, за зелёным стеллажом, пока старик ходил в лекарский корпус за спиртом, и про два вершка мне стало ясно раньше, чем я застегнулся. С остальным вышло лучше. Рубаха была велика в вороте и латана на локте, армяк — без одной пуговицы, картуз сел сразу, точно по голове. Софья стояла по другую сторону стеллажа, ко мне спиной, и наматывала на палец бечёвку от свёртка.
— Пуговицу не пришивайте, — сказала она. — С пуговицами там ходят по воскресеньям.
— А штаны?
— Штаны ничьи. Их два года никто не спрашивает. — Она поглядела поверх банок. — Коротко — хорошо. Длинные на ту сторону не носят, там грязь.
Я вышел из-за стеллажа. Она посмотрела на меня от картуза до сапог и не сказала ничего хорошего.
— Что не так?
— Стоите. — Слово она искала. — Вы стоите, как ждёте, что сейчас подадут. Там так не стоят. — Она подумала ещё. — Не выйдет, не старайтесь. Смотрите под ноги, и всё.
Я посмотрел под ноги. Сапоги были мои, академические, и она велела их с этой минуты не чистить, а по тому, как она это сказала, выходило, что суток грязи на них мало. В прошлой жизни мне на складе выдали синюю спецовку с чужой фамилией на кармане, и я проходил в ней три года, ни разу не подумав о собственной осанке. Здесь мне выдали чужие штаны и первым делом спросили именно её.
— Руки — хорошо, — сказала она под конец. — Жжёные. Ногти обрежьте до мяса, у мастеровых таких нет.
— Почему завтра?
— Фонарщик ходит. — Она размотала бечёвку с пальца. — С воскресенья. Четыре ночи горят все три переулка. Прачки с той стороны говорят: сырость сошла.
Сырость сошла в субботу, на узкой улице у скобяного, под колесом порожнего паромобиля, и я один на этом берегу знал, во что ей это обошлось. Тот, кто гасил фонари, строил себе новую дверь, а пока он её строил, старая стояла настежь и светилась. Сколько это продлится, не знал ни Теодор, ни фонарщик. Я знал другое. Была среда, до круга оставалось одиннадцать дней, а железа, по книге, живёт две недели. Считая от завтра — четыре дня запаса. В прошлой жизни под такой запас не подписывались, хотя подписывались и под меньший, если линия стояла.
— Завтра, — сказал я. — После обеда.
— Не у ворот. — Она убрала бечёвку в карман фартука. — У моста, с этой стороны, где перевозчики. Придёте один, в этом, а сюртук оставите здесь, у меня, за банками. И ведомость. Всё, что с бумагой, — сюда. Там бумаг не носят.
— Деньги.
— Мелкими. Я говорила.
— Я помню. Сколько?
Она подумала, и это была не та пауза, в которой ищут слово.
— Не знаю. Два. Может, полтора, если я торгуюсь, а вы молчите.
Старик возвращался через плац со склянкой, и она уже шла к горну, когда спросила через плечо, умею ли я молчать.
Умел. Это было единственное в её списке, чему не пришлось учиться.
Штаны я снял за стеллажом до того, как открылась дверь, и сложил в свёрток. Софья унесла его за банки — туда, куда завтра ляжет сюртук.
* * *
У моста, с этой стороны, сидели на перевёрнутых лодках перевозчики. Река ещё не встала, возить через неё при мосте было некого, и они ждали льда — по льду они протопчут дорожку в обход моста и станут брать копейку с пешего за то, чтобы не давать крюка.
Софья пришла в тёмном платке до бровей и в старой кацавейке, и узнал я её по корзине — она несла её на локте, не пряча в ней ничего. Я вынул гвоздь. Он ехал со мной во внутреннем кармане армяка, который я пришил утром сам, вкривь, потому что ни к чему в этом мире ещё не пришивал карманов. Остриё я приставил к подушечке большого пальца, к той, что зажила к понедельнику, и нажал. Не подержал, как в августе и неделю назад, — нажал, до бусины.
— Вы что делаете?
— Примета.
— Ваша?
— Моя. — Бусину я стёр о полу армяка, и пятно легло на серое так, что не разглядишь. — Там ваши правила. Здесь одно моё.
Она посмотрела на палец, потом на мост и ничего не сказала. Мы пошли. Мост был длинный, на сваях, с настилом, который перебирали каждую весну, и по нему шли в обе стороны — на эту с корзинами, на ту с пустыми.
Газ кончался на этой стороне, у последнего