Герой поневоле - Николай Бирюздин
— То есть я могу зажечь её у него под носом.
— У него нет носа. Но — да. Можете зажечь. Можете драться ею, если сложите такую, которой дерутся. Он не увидит ни вас, ни того, что у вас в руке. Это единственный свет в империи, которого демон не видит. Другого такого нет ни у кого, потому что у всех остальных сила с пробой.
«Единственный в империи». Второй раз за месяц обо мне говорили «единственный», и оба раза это значило «безмагический».
И тут я вспомнил.
Усадьба, спальня, окно, из которого шёл холод, и дощечка в руке — та, первая, с усадебным камнем. Фигура в углу, которую свет огибал по краю, как воду. «На искру, на свет, на дощечку в моей руке оно не отозвалось никак». Я записал это тогда в стопку вместе со всем непонятным — и стопка сейчас развернулась сама. Он не отозвался, потому что для него там ничего не горело. Я стоял перед ним с единственным светом, которого он не видел, и не знал этого.
— Он не видит артефакта, — сказал я вслух. — Он видит только пробу.
— Только пробу, — сказал глава магов. — Ваш дядя это знал.
Я поднял голову.
— Константин Воротынский был у моего предшественника. Дважды. Первый раз — с вопросом, как вы. Второй — с просьбой, и ему отказали. С чем он ушёл, я не знаю; предшественник записал: «не со мной». Через год его не стало.
— Ремесло, — сказал я. — Дед говорит — убило его же ремесло.
— Ремесло, — согласился он, и в этом согласии было ровно столько же, сколько в моём «слышал» у всякого поставщика, который говорил, что оборудование сгорело само. — Об этом у меня знания нет. Есть у вас — в том, что он вам оставил. Я знаю, что оставил. Не знаю, что.
Пакет лежал в сундуке под замком, и половина листов в нём была буквенной кашей, а вторая — ярлыками, которые я вычитывал по одному в неделю. «К. ч. гл., партия 7, не брать». Он велел себе не брать — стало быть, брал что-то другое. Тележников выгнал двух купцов, которые хотели унимающее для зарядных — подливать чужую силу в склянки. Чужую — с пробой. Я убрал это в стопку и не стал разворачивать, потому что стопка эта была не для тёплой залы, и потому что подтверждения у меня не было и взять его было негде.
* * *
— Теперь про то, что стоит на другой чаше, — сказал он. — Вы спросили, можно ли вернуть дар. Можно. Мы не вернём. Слушайте почему — это короче истории и хуже.
Он встал. К окну на этот раз не пошёл — стоял у стола, положив руку на спинку своего стула.
— Когда Воротынский на юге отдал печати кровь, Врата затворились не сразу. Была щель. Ровно такая, чтобы в неё прошёл один. Один и прошёл. Остальные — шестеро — остались за печатью, и печать с тех пор стоит на двух вещах: на мече, которого никто не видел триста лет, и на крови, которая ходит по этой земле в одном роду. Печать стоит сама и в вашей крови не нуждается — пока не ослабнет. Ослабнет — поправить её может только та же кровь, на которой её замешали. Другой не годится, мы пробовали. Не спрашивайте как.
— Не спрашиваю. А тот, который прошёл?
— Тот, который прошёл, знает всё это лучше нас. Ему не нужно ломать печать — ломать её нечем. Ему нужен ключ. Ключ — это ваша кровь: та самая, которой запирали, — если взять её всю, целиком, из живого и невредимого тела, — открывает. Так устроена всякая печать на крови: чем заперли, тем и отпирают. — Он сказал это ровно, без нажима. — Оттого ему нужен целый. Раненого он не берёт и к тому, кто в крови, не подходит: повреждённый сосуд не годится, из него не взять всего. Там, где маги, не подходит тоже: их цвета жгут ему то, чем он читает, и рядом с ними он слеп. И оттого он ищет ваш род триста лет вслепую — кругами, наугад, как ищут слово, которого нет на языке.
Слово, которого нет на языке. Так сказал мне о том же другой человек, в ту ночь, в усадьбе. Это было второе совпадение за два дня, и я перестал их считать.
— У него есть имя, — сказал глава магов. — Его знают те, кому положено, и вам положено. Азраэль. Не произносите вслух без нужды — не оттого, что он услышит; оттого, что услышат люди, и вам придётся объяснять, откуда вы знаете.
Я не повторил. Я положил имя туда, где уже лежало «целое», и заметил, что ящик с вещами, о которых лучше не вспоминать, стал за час вдвое тяжелее, а места в нём не прибавилось.
— Теперь считайте, — сказал он. — Снять с вас щит можно. Трое умеют. Снимем — и сила ляжет в тело в тот же день, потому что тело у вас здоровое и брать ему нечем только оттого, что ему велено не брать. Ляжет — возьмёт цвет. Возьмёт цвет — и он вас прочтёт. Не через год. В тот же вечер: он ищет вас так давно, что узнает пробу с первого взгляда. Придёт. При магах — не подойдёт, вы правы; но вы не всю жизнь проживёте в этих стенах. Возьмёт. Откроет. И тогда шестеро выйдут туда, где вы, ваш дед и наследник, который вам друг.
Он снял руку со спинки стула.
— Поэтому я не сниму. Не потому, что вас жаль, — вас не жаль, вы здоровый человек с искрой, таких в империи тысячи. Потому что вы — то, что заперто изнутри. Вашему деду я этого не говорил, и он, стало быть, не просил. Вы теперь знаете. Не просите.
— Не буду.
— Все просят, Воротынский. Через год. Через десять. Когда женятся, когда сын родится без дара, когда на смотру одноклассник зажигает с ладони, а вы стоите. Просят. Я говорю вам сейчас, при полной памяти, чтобы вы помнили, что вам ответят.
— Кто ещё это знает? Про