Рассвет русского царства. Книга 16 - Тимофей Грехов
— Князь, — сказал я Ивану тихо, — этот привёл всё, что у него было. Два года неурожай, коломенский край вымокал, я проверял у боярина Ощеры по податным спискам, там недобор по всем деревням. Он людей кормит, а на коней и брони казны нет. Но он пришёл сам, хотя мог бы отсидеться дома.
— И что это значит? — спросил Иван так же тихо.
— Это значит, что он тебе верит, — сказал я. — Верит, что ты разберёшь, где нужда, а где лень, и не накажешь за нужду. Такой человек пойдёт за тобой в степь на тощем коне и не побежит.
Иван слушал молча. Потом посмотрел на боярина.
— Коней и брони казна докупит у воеводы Строганова, — сказал он. — Из трофейного запаса. Сочтёмся после Сарая, с добычи. Людей береги. Благодарю, что пришёл.
Боярин поклонился так низко, что я испугался, как бы он не свалился с седла.
Мы поехали дальше, и Иван ничего не сказал. Только через несколько сотен шагов спросил.
— А сколько таких?
— Которых я знаю… пятеро, — ответил я. — Со всеми я говорил. У всех одно. Неурожай, скот, долги, но все пришли сюда, надеясь на твою справедливость.
Он кивнул и больше не спрашивал. Но когда мы подъехали к следующему такому, он выслушал меня до конца, не перебивая, и сказал почти то же. Казна докупит. Сочтёмся. Благодарю.
Хромой, Степан Михайлович, тоже был среди них. После того, как Мария отобрала у него половину имений за слухи о моём колдовстве, он сидел тихо, и людей у него осталось мало. Привёл сто сорок воинов и сам впереди в кольчуге, которая, судя по виду, помнила ещё его отца. Иван его знал и долго на него смотрел. Я не сказал ничего. Иван сам сказал «благодарю» и поехал дальше.
А потом были те, за кого я не заступался.
Потому что иначе как саботажем это назвать было нельзя.
Мамон.
Он обещал по росписи четыреста человек, а привёл двести семьдесят. Объяснил, что «остальные в дороге, догонят». Коней привёл хороших, своих… а вот у людей брони не было почти ни у кого. Стояли в кожухах и тегиляях. Саней за строем я насчитал пятнадцать. Пятнадцать на двести семьдесят. На сорок дней.
И при этом Мамон был в зерцале, на аргамаке, и ещё два таких же аргамака вели за ним в заводе.
Я не стал ничего шептать. Иван сам всё видел. Он посмотрел на строй, потом на Мамона, потом на сани, и я видел, как у него дёргается скула…
— Боярин Мамон, — сказал Иван, — сколько обещал по росписи?
— Четыреста, Великий князь. Остальные…
— В дороге. Я слышал. — Иван смотрел на него сверху вниз, хоть и был в седле ниже. — Сани где?
— Так, Великий князь, зачем же сани? Казна же кормит. Кухни вон стоят.
— Кухни варят то, что в них положат, — сказал Иван, и я отметил, что это моя фраза, слово в слово. — А положит туда каждый своё. Так было в росписи. Ты роспись читал?
Мамон молчал.
— Читал, — сказал Иван за него. — Ты на Думе был, когда её оглашали. Так в чём дело?
Великий князь немного помолчал, потом с гневными нотками в голосе сказал.
— Дружина твоя идёт в обозное охранение. Сзади. До Казани. Там посмотрим. Доля с добычи тебе половинная. И пятьдесят рублей в казну на котлы, до выхода. Не будет пятидесяти рублей, пойдёшь без доли вовсе.
Я видел, как по лицу Мамона прошла волна, в которой был и гнев, и неверие и возмущение. Обозное охранение для боярской дружины было позором. Не наказанием, а именно позором. Но спорить он не стал. Поклонился и отъехал к своим.
(От авторов. Постановка дружины в обоз в качестве наказания имела на Руси долгую историю. Обозное охранение считалось делом холопов и «чёрных» людей, и знатный человек, поставленный туда, терял лицо перед равными. При этом жизни и имуществу ничего не грозило, и родня не могла сказать, что князь притесняет род. Наказание было болезненным ровно настолько, чтобы запомниться.)
Таких, как Мамон, было ещё четверо. Двое привели меньше половины росписи. Один привёл людей с одними копьями и щитами, и при этом сам сидел на коне в золочёном доспехе. С ним Иван говорил особенно долго.
У всех четверых была одна общая черта. Сами они были одеты, как на свадьбу, а люди их как попало. Это была не нужда. Это было «и так сойдёт, авось князь не заметит».
Князь заметил.
Всем четверым он сказал примерно то же, что Мамону. Кому обоз, кому половину доли, кому вира в казну. Одному, тому, что с золочёным доспехом, велел этот доспех снять и отдать в заклад Ощере до конца похода, а самому идти в кольчуге, как все его люди. Вот тут по рядам впервые прошёл смех, негромкий, но я его услышал. И увидел, как Иван чуть заметно улавливает этот смех и понимает, что его слова отозвались в сердцах воинов.
Жестоко он никого не наказал. Никого не выгнал, никого не посадил в поруб, ни у кого ничего не отобрал. Я ему так и советовал: до похода ссориться с боярами нельзя, люди нам нужны были все. Но каждый из этих четверых теперь знал, что Великий князь, тринадцатилетний, справедлив.
И это, по-моему, было важнее любой виры.
Потом мы подъехали к моим.
Честно признаться, я старался смотреть на них спокойно. Как на любой другой полк, но не получалось.
Тысяча двести человек стояли в три линии, конные, и стояли так, что между рядами можно было протянуть шнур. Кони под тёмными попонами, одной масти в каждой сотне, потому что Богдан ещё летом рассортировал их по цвету. Да, позёрство, но блин… оно действовало. И надо было видеть завистливые взгляды других воинов.
На всех до последнего новика были кирасы из тигельной стали. Шлемы с бармицами. Наручи. Под кирасами кафтаны серого сукна, одного цвета и покроя, и поверх кирас на каждом