Герой поневоле - Николай Бирюздин
Дощечка встала на подоконник. Я положил два пальца на камень и толкнул.
Свет пошёл не от камня, а от кости, и это было первое, чего я не ожидал. Клык налился изнутри зеленоватым свечением, ровным и слабым, — примерно так тлеет лампочка карманного фонаря на подсевшей батарейке. Он не мигал и не пульсировал. Он просто светил, как ему и было велено.
Я убрал пальцы. Свет остался.
Дальше я минуту сидел, ничего не делая. Просто сидел и смотрел на дощечку с ниткой, куском кости и мотком чищеной проволоки, от которых шёл зелёный свет.
Прошлая жизнь дала мне много неплохих минут, но такой не давала ни разу. Даже строка сорок семь, из-за которой на «Радианте» переделывали партию, была радостью другого сорта — там я поймал чужую ошибку. Здесь я собрал вещь, которой не было, из хлама, который никому не был нужен, и она работала.
Потом деловая часть меня отодвинула лирическую и напомнила, что горит оно уже четыре минуты, а гасить его нечем.
Выключателя в конструкции не было. Я поискал его в инструкции, не нашёл и не удивился: раздел писали для людей, у которых в доме есть вода. Тогда я взял дощечку, ухватил свободный конец жилы двумя пальцами и снял его с кости.
Свет погас сразу, будто его выдернули из розетки. Что, собственно, и произошло.
Я вернул конец на место — клык загорелся снова. Снял — погас. Вернул — загорелся.
На четвёртом разе я себя остановил: Теодор был точен насчёт того, сколько раз эта штука согласится работать без унимающего, а тратить ресурс на баловство — это не про меня.
Потом я сел и составил протокол.
Лист, перо, шесть строк. Число. Изделие — светильник опытный, сборка вторая. Включений — три, все успешные, длительность первого около четырёх минут, второго и третьего — по счёту до тридцати. Свет ровный, зелёного тона, тепла от кости не идёт, камень остаётся холодным. Отказов нет. Дефект сборки первой — окисел на жиле, устранён золой.
Писать это было некому и незачем, и я всё равно написал, потому что опыт, не занесённый на бумагу, через неделю превращается в «вроде горело подольше». Рука выводила буквы криво и медленно, зато свою фамилию внизу я вывел уже почти прилично. Фамилию, кстати, чужую.
И где-то на этой строчке до меня наконец дошло то, что я весь вечер обходил стороной вместе со вторым пунктом.
Искра у меня есть.
Мелкая, грошовая, ни на что своё не годная — кроме одного. Она включает.
Огарок в подсвечнике я задул. Комната осталась в зелёном.
* * *
К деду я пошёл после ужина, когда он ушёл в кабинет.
Дощечку я нёс на вытянутых руках, накрыв сверху куском холста, — не ради театра, а чтобы не задеть нитки. Ключница попалась мне на лестнице и посторонилась, глядя на холст.
— Что у вас там, барин?
— Ветошь, — сказал я. — По описи.
Дед сидел за столом с бумагами и подвинул лампу, когда я вошёл. Лампа была керосиновая, с закопчённым стеклом; в этом доме их берегли и жгли только в кабинете.
— Я обещал прийти и объяснить, за что, — сказал я. — Пришёл раньше.
Я поставил дощечку на стол перед ним и снял холст. Он посмотрел на моё сооружение — на нитки, на обструганную щепку, на клык из своего же сундука. Потом поднял на меня глаза, и в них было ровно то, чего я ждал. Старик оценивал, насколько внук плох.
— Возьмите за края, — сказал я. — И положите два пальца на камень. Правой рукой.
Он взял. Правой, как я и просил, — левую с двумя недостающими пальцами он держал на бумагах, и я в очередной раз сделал вид, что этого не замечаю.
— Что дальше?
— Толкните. Как толкают, чтобы зажечь свечу.
— Я не зажигаю свечей, — сказал дед. — Я никогда в жизни не зажёг ни одной.
— Всё равно попробуйте. Просто пожелайте, чтобы оно работало.
Дед положил два пальца на камень.
Клык загорелся зелёным.
Он не вздрогнул и не отдёрнул руку. Он сидел, держа дощечку на весу, и смотрел на неё сверху вниз, а зелёный свет лежал на его лице и на бумагах, и керосиновая лампа рядом с ним выглядела вдруг очень жёлтой и очень старой.
— Оно от меня, — сказал дед.
— От вас. Сила в камне и в кости, вы её только включили. Это может любой из нашего рода. Мы не пустые, мы просто без запаса.
— Почему зелёный?
— Не знаю. Так даёт кость. Другая дала бы другой цвет или не свет вовсе, а тепло. Проверить не на чем: кость у меня одна.
Он ничего не ответил. Встал, взял дощечку обеими руками и пошёл с ней к двери, и я пошёл следом, потому что не пойти было нельзя.
Дед вышел на лестничную площадку, где висели портреты, и остановился. Зелёный свет достал до ближайших рам, и предки в потемневшем лаке проступили из темноты неровно, кто лбом, кто рукой. Он прошёл вдоль ряда, не торопясь, и встал у двенадцатого — того, что затянут чёрной тканью и который открывать пока не велено.
Постоял. Свет держал на весу, ровно, как держат лампу, когда светят другому.
Потом клык мигнул, налился на секунду ярче и погас совсем.
Я взял у него дощечку и посмотрел на жилу. Серебро в трёх местах спеклось в мелкие серые шарики, и один виток на камне лопнул.
— Сгорело, — сказал я. — Так и должно было. Там не хватает четвёртой части, она гасит отдачу. У меня её нет.
— Сколько раз оно зажглось?
— Три. Четвёртый — ваш.
— Что оно стоило?
— По описи — рубль с полтиной. Из них рубль за оправу клыка, серебро. Само серебро я истратил, оправа пошла в дело.
Дед взял у меня дощечку обратно и поднёс спёкшуюся жилу к глазам. Смотрел он на неё долго, поворачивая к свету из кабинетной двери.
— Рубль с полтиной, — сказал он. — Кто тебя учил?
— Книга. «Начала артефакторного искусства», из нашей библиотеки. Она там на уровне груди стоит, вторая слева.
— Знаю, где она стоит. — Дед вернул мне дощечку. — Её в этом доме читали. Не ты первый.
— Видел. Пометки на полях, три почерка, не меньше. Один дописал на семнадцатой странице «спр. у К.» и на этом кончил.
Дед не спросил, что такое «спр. у К.». Он просто отвернулся к перилам и постоял, держась за них правой рукой. Имя за этой