Герой поневоле - Николай Бирюздин
Тело падает. За полгода я выучил это правило наизусть и берёг его от людей, потому что упавший на глазах у двора мальчишка — это лекари, толки и вопросы без конца. Сегодня оно впервые оказалось не запретом, а инструментом, и другого инструмента у меня не было.
Я шагнул назад.
Надеюсь, я упаду раньше, чем он меня подхватит.
Глава 38. Пламя без тепла
Камня под ногой не оказалось.
Полгода я выходил сюда одним и тем же движением и попадал одним и тем же местом — пяткой на гладкий камень у изголовья, где лежало тело, и дальше уже шёл, куда шёл. Сегодня пятка ушла в мягкое. Я переставил вторую ногу и снова не нашёл ничего твёрдого, только тот же серый ворс, в котором нога тонула по щиколотку и не доставала дна.
Мгла стояла вплотную. В прежние ночи она лежала по краям, у стен, ровно и низко, и я привык считать её чем-то вроде плинтуса, к которому не подходят. Теперь она была на уровне лица и дальше вытянутой руки не пропускала света — того ровного света без источника, который тут всегда стоял сам собой. Я выставил ладонь и не увидел пальцев.
Три шага в сторону, где полгода была стена. Стены не было. Я взял ещё правее, к тому месту, где всегда лежал камень с телом, и провёл рукой понизу, как ищут в темноте упавший ключ. Камня не нашлось и там.
В прежние ночи мне не приходилось искать ничего. Я выходил — и всё уже стояло на местах, как стоит контора, в которую приходишь к восьми. Камень лежал где лежал, у стены стоял он, руки за спину, и до первой его реплики проходило ровно столько, сколько ему требовалось, чтобы посмотреть на меня из-под полей. Сегодня я стоял по щиколотку в сером и не знал, в какую сторону у этого серого выход.
— Теодор.
Слово ушло в ворс и не вернулось ничем, даже эхом. Собственный голос я услышал так, будто говорил в подушку.
— Теодор.
Он не стоял у стены, потому что стены не было. Он не выходил из мглы на свои три шага навстречу. За полгода он не пропустил ни одной ночи и ни разу не заставил себя ждать, а сегодня я стоял один в сером и не знал, где у этого серого край.
Выходило, что успел не я. Успел он — и, надо полагать, ещё на плацу, за тот единственный шаг, который я не увидел, потому что уже уходил.
* * *
— Зачем вышел?
Голос пришёл слева, оттуда, где я только что водил рукой, и мгла перед ним разошлась, как расходится вода перед лодкой. Сначала стали видны поля шляпы, потом плащ и сапоги, а следом за ним вернулась и остальная пещера — стена, свод, свет ниоткуда и плоский камень посередине, на котором лежало тело и дышало.
Я стоял в двух шагах от этого камня. Только что я шарил там рукой и не нашёл ничего.
— Зачем вышел, — повторил Теодор. Это не был упрёк. Это был вопрос человека, который слышал, как упало тело, и не слышал причины.
Ответ у меня был готов с той секунды, как я шагнул назад на плацу; готовил я его дольше, чем шёл принц.
— Мы победили, — сказал я. — И я решил, что праздновать надо вместе. В ней и ваш значительный вклад.
Пауза вышла ровно такой длины, какая нужна, чтобы обе стороны поняли: сказанное неправда, и трогать её никто не станет. У нас с ним таких мест накопилось за полгода несколько, и все стояли на своих местах нетронутые, как ящики, которые не вскрывают при получателе.
— Как говорят в твоём мире — ты сам кузнец своего счастья, — сказал Теодор.
Я посмотрел на него внимательнее, чем следовало.
— Опять читаете?
— Нет. — Он повёл подбородком в сторону тела. — Из того, что видел раньше.
Раньше — это до сентября, когда я стоял здесь голый и всё, что лежало у меня в голове, лежало перед ним, как накладная перед приёмщиком. Фраза была оттуда, из того слоя, который у меня накопился за прежнюю жизнь без моего участия и в котором чего только не хранилось. Он вытащил её, надо полагать, в одну из первых ночей и держал до случая. Случай пришёл.
Лицо под полями шляпы сдвинулось — я видел это раз или два за всё время, и оба раза это была улыбка, кривая, на одну сторону.
— Ну что же, — сказал он. — Давай праздновать.
* * *
Праздновать было нечем.
Я оглядел пещеру — камень, стена, тело, человек в плаще — и обнаружил, что за полгода не принёс сюда ни одной вещи, кроме сюртука и сапог, которые надел на себя в сентябре, чтобы меня перестали читать. Всё остальное здесь принадлежало не мне. Впрочем, сюртук тоже возник ниоткуда, из одного «представил», и с тех пор держался на мне без единой примерки.
Если можно одеться, значит, можно и накрыть.
— Крибле-крабле-бумс, — сказал я вслух.
В прошлой жизни это говорил один сказочный старик из телевизора, прежде чем что-нибудь появлялось из ничего, — три слова, детская считалка без смысла. Теодор посмотрел на меня из-под полей один раз, коротко, и ничего не спросил. Ему эти три слова не говорили ничего, и я впервые за полгода держал при себе то, чего у него не было, — три слова из чужого детства.
Костёр встал посреди пещеры, между камнем и стеной, — сразу, без спички, с уложенными дровами, с тем углом, под каким кладут поленья, чтобы горело долго. Над ним на двух рогатинах легли прутья с мясом. Рядом на камне поменьше, которого раньше тоже не было, встала бутылка — тёмное стекло, пять звёзд на этикетке, армянский, из тех, что в прошлой жизни покупали к празднику, а не к ужину. Два стакана. Стаканы я представлял отдельно, потому что в первый раз забыл, и бутылка секунду стояла одна.
Всё это возникло легче, чем сюртук. Я протянул к огню ладонь.
Пламя было. Оно поднималось, ложилось, облизывало прутья, и от него на своде ходили тени. Тепла от него не шло никакого. Я подержал ладонь в вершке от языков — ровно там, где на настоящем костре её уже нельзя держать, — и убрал, потому что убирать было незачем.
С мясом вышло то же. Оно румянилось на прутьях и капало в огонь, пахло дымком