Герой поневоле - Николай Бирюздин
Он поставил ногу на нижнюю ступень ложи. Ступеней было четыре.
Александр стоял у барьера и не отходил, и хуже этого он ничего сделать не мог. Отойди он вглубь, между ним и тварью оказались бы люди, ряды, дерево, и у меня прибавилось бы секунд десять. Он не отходил, потому что наследник при дворе не отходит ни от чего, а ещё потому, что его держала за локоть жена, и она тоже не отходила.
Двадцать шагов. Пятнадцать.
Я шёл прямо, по льду, мимо стола под ложей, где на сукне стоял кубок и где сукно уже сползло набок, мимо человека на коленях у перил, мимо второго, стоявшего с открытым ртом и не помнившего, зачем поднялся. Рука у меня была в кармане.
Там лежали две кости, и в перчатке обе одинаковы на ощупь, поэтому в ноябре, при свече, я взял нож и оставил на спинке рабочей заусенец в полногтя. Тогда мне казалось, что я делаю это от избытка аккуратности.
Восемь. Пять.
Он был выше, чем помнилось мне с августа, и стоял неправильно: плечи держались на месте, а всё остальное будто чуть запаздывало за ними. Снег под ним лежал нетронутый, и с полей пальто не капало, хотя с тёса над проходом капало весь день.
Я вышел на линию между ним и барьером ложи и встал.
Большой палец в кармане прошёл по спинке кости и нашёл заусенец.
Глава 37. Полтора шага
Он снял ногу со ступени и поставил её обратно на снег.
Движение вышло длиннее, чем нужно ноге, — плечо тронулось первым, а нога догнала, и между этими двумя частями одного шага прошло время, которого там быть не должно. Потом он повернулся ко мне целиком, разом, не переставляя ступней.
Лицо у него было. Серое, немолодое, из тех, что видишь и через минуту не берёшься описать; я его уже видел — в ноябре, у лабаза за мясным рядом, под цилиндром. Тогда он смотрел на мои руки три часа и ни разу не подошёл.
Теперь между нами было шесть шагов, и он подошёл на один.
Я не двинулся.
Двинуться было первым, чего требовало тело, и требовало оно этого всеми сразу — коленями, спиной, затылком, — потому что тело шестнадцати лет знает про такие вещи больше, чем знаю я, и знает правильно. Я стоял, и стоять — единственное, чему меня в этом мире выучили как следует. Три месяца мне вдалбливали, что тому, у кого одна вещь на один раз, вся работа состоит в том, чтобы дождаться, и вчера ночью мне это сказали ещё раз, коротко, из-под полей шляпы, — не побеждать, стоять. Сказано было про круг. Круг кончился четверть часа назад, а слова остались и подошли к другому делу без всякой переделки.
Всё, что я знаю про него, я знаю с ночей, и ни одно из этих знаний не пришло вовремя. Тело у него сделанное и держится, пока хватает силы держать; повреди его крупно — держать станет нечем, и хозяина выбросит обратно, в ту сторону, где у него дом и дороги. Мелкое не в счёт. Царапина, порез, ожог — ничто; нужна такая рана, после которой не собирают. Всё это мне рассказали в ноябре, у стены, из-под полей шляпы, подробно и охотно, и раньше, чем я успел спросить.
Сейчас за плечом у меня стояла тишина. Днём он не говорит и говорить не может, и я второй раз за сутки поймал себя на том, что мне этого не хватает. Впрочем, будь он здесь, он сказал бы ровно то, что уже сказал вчера.
Считать я начал сам собой, потому что не считать не умею. Шаг у него выходил то в три счёта, то в два, и ровности в этом не было никакой. У двоих с кафедры боевых набрано было к этой минуте счётов по сорока; им оставалось идти четыре с лишним минуты, то есть не оставалось ничего.
Весь день я торговал шагами до черты и продавал их по одному. Теперь я их покупал, и цену назначал не я.
Наверх я себе смотреть запретил. В третьем ряду стоял старик без шапки и держал за плечи шестилетнюю; в первом стояла принцесса, которую держала за плечо дама в сером. Посмотреть туда означало сбиться, а сбиваться мне было решительно не на чем. Зато я слышал, как наверху перестали дышать.
Вещь у меня в кармане бьёт из устья, узко, одним куском. На пяти шагах я промахнусь. На пяти шагах он уйдёт вбок, как ушёл от толчка при ложе, и заряда у меня не останется, а у него останется всё.
Значит — подпустить. Другой строки в этой смете не имелось, и мне она не нравилась так же сильно, как и та, из которой она вытекала.
Он подошёл ещё.
Единственный человек на плацу, у которого имелся план, стоял столбом и ждал, пока к нему подойдут. Со стороны это выглядело ровно так, как выглядело, и поправить я ничего не мог.
Наверху, за барьером, кто-то втянул воздух. Плац стоял. Двор, который минуту назад ломился по проходам, встал там, где его застало, — так встает очередь, когда впереди начинают выдавать не то, за чем пришли. Меня это не касалось. Меня касались четыре шага, потом три, и то, что снег под ним по-прежнему оставался нетронутым, и что от него шёл холод, сухой, без сырости, тот самый, что я поймал вчера в проходе и позавчера в нумерах над скобяной лавкой.
Два шага.
Вблизи стало видно, что пальто на нём — не сукно. Сукно на морозе блестит ворсом, а это не блестело ничем и свет вокруг себя будто отводило в сторону, и потому смотреть прямо на него было неудобно, и глаз всё время съезжал на снег рядом.
Дальше подпускать было нельзя: с двух шагов он ещё успевал уйти, а с одного мне было уже не поднять руку.
Я вынул руку из кармана.
В руке была кость — короче ладони, лёгкая, гладкая, с чёрным устьем. Гривенник с работой костереза и четверть часа моей работы. Светильный камень внутри, обломок жилы голым от камня