Гений христианства - Франсуа Рене де Шатобриан
Однако тому, кто берет за образец Тацита, необходима осторожность; безопаснее подражать Титу Ливию. Человек, лишенный Тацитова гения, не сможет перенять его глубоко индивидуальную манеру. Тацит, Макиавелли и Монтескье положили начало опасному направлению, введя в обиход сухие, высокомерные фразы и стремительные обороты, краткость которых находится на грани темноты и дурного вкуса.
Оставим эту манеру бессмертным гениям, которые по разным причинам создали особый стиль; этим стилем владели они одни, и подражать ему опасно. Не будем упускать из виду, что в эпохи расцвета литературы писатели нимало не стремились к подчеркнутой сухости мыслей и слов. Рассуждения авторов, подобных Титу Ливию и Боссюэ, пространны и взаимосвязаны; каждое слово у них рождается из предшествующего и несет в себе зародыш последующего. Великие реки (если позволено будет нам привести такое сравнение) текут плавно, вольно, спокойно; поток, берущий начало в далеком роднике, разрастается медленно и постепенно; он широко растекается по равнинам, обнимает своими рукавами города и леса, неся в океан воды, могущие наполнить бездны[359].
Глава четвертая. Почему французы пишут только мемуары
Есть еще один важный вопрос, касающийся всех французов: почему у нас место исторических сочинений заняли мемуары и почему мемуары эти, как правило, превосходны?
Французы искони, даже во времена варварства, обладали нравом тщеславным, легкомысленным, общительным [360]. Француз не склонен размышлять о предмете в целом, зато он внимателен к деталям; взор его быстр, цепок, проницателен; француз жаждет быть на виду и, даже делаясь летописцем событий, продолжает писать о себе. В мемуарах он волен не изменять своему духу. В них, не покидая поля действия, он делится своими наблюдениями, всегда тонкими и подчас глубокими. Он любит заметить: «Когда я там был, король сказал мне… Я узнал от принца… Я посоветовал, я предсказал, я предупредил». Таким образом он тешит свое тщеславие; он щеголяет перед читателем своим умом и зачастую, желая прослыть мыслителем, и впрямь начинает мыслить. Кроме того, этот род исторических сочинений позволяет ему сохранить пристрастия, отказаться от которых было бы для него мукой. Он выражает свое восхищение теми или иными людьми, той или иной партией: он то наносит оскорбление врагам, то подтрунивает над друзьями, давая волю и своей мстительности и своему лукавству.
Этот характер проявляется всюду: у сира Жуанвиля и у кардинала де Реца, в мемуарах времен Лиги и времен Фронды; он присущ даже обстоятельному Сюлли. Но подробные и мелочные описания не слишком соответствуют духу исторических трудов: незначительные детали теряются на обширном полотне, словно легкая рябь на безбрежной океанской глади. Стоит нам приняться за обобщения, как мы делаемся педантичными. Будучи лишены возможности говорить о себе в открытую, мы прячемся за спинами наших героев. Рассказ наш становится сухим и мелочным, ибо мы лучше умеем поддерживать беседу, чем повествовать; когда дело доходит до рассуждений на общие темы, обобщения наши либо жалки, либо банальны, ибо как следует нам известен только человек нашего круга [361][362].
Наконец, частная жизнь французов не слишком благоприятствует расцвету гения истории. Тот, кто хочет запечатлеть мудрые размышления о жизни человеческой, нуждается в душевном покое; наши же литераторы по большей части либо не имеют семьи, либо покинули ее; они живут в свете, где царствуют суетные страсти и ничтожные притязания самолюбия, и все их привычки противоречат серьезности истинного историка. Эта ограниченность нашего существования повседневными заботами неизбежно суживает наш кругозор и сдерживает полет наших мыслей. Мы слишком озабочены условностями— они заслоняют от нас истинную природу, о которой мы задумываемся лишь поневоле и как бы случайно; наши справедливые суждения не столько следствие жизненного опыта, сколько счастливые догадки.
Итак, писатели нового времени не слишком преуспели в истории оттого, что человечество по–иному вершит сбои дела, что порядок вещей и ход времени изменились, что в нравственности, политике и философии все труднее отыскать непроторенные пути; что же касается французов, не способных, как правило, создать ничего, кроме хороших мемуаров, то причина этой их особенности — в их национальном характере.
Корни вышеупомянутого свойства французов поначалу искали в политике: высказывалось мнение, что история не получила у нас такого развития, как у древних, оттого, что независимость ее постоянно ущемляли. Это утверждение, как нам кажется, находится в полном противоречии с фактами. Ии в одну эпоху, ни в одной стране, каков бы ни был ее государственный строй, свободомыслие не расцветало так бурно, как во Франции времен монархии[363]. Разумеется, нам могут привести в ответ примеры гонений, суровых и несправедливых запретов, но они не перевесят примеров противоположного рода. Откройте любые из наших мемуаров — на каждой странице вы встретите самые нелицеприятные и подчас оскорбительные суждения о королях, знати, священниках. Французы никогда не раболепствовали под гнетом; за те притеснения, которые они терпели от монархии, они всегда вознаграждали себя независимостью взглядов. Сказки Рабле, трактат Ла Боэси «О добровольном рабство, «Опыты» Монтеня, «Мудрость» Шаррона, «Республики» Бодена, сочинения в защиту Лиги, трактат, где Мариана осмеливается оправдывать цареубийство[364], доказывают, что свобода слова родилась не сегодня. Если стать историком доступно только гражданину, но не подданному, то как случилось, что Тацит и даже Тит Ливий, а в новое время епископ из Mo и Монтескье давали суровые наставления[365], будучи подданными самых властных монархов, какие только существовали на земле? Без сомнения, порицая все бесчестное и восхваляя все доброе, эти великие гении были далеки от мысли, что свобода слова заключается в сопротивлении власти и подрыве основ государства; без сомнения, найди они своим талантам столь пагубное применение, Август, Траян и Людовик заставили бы их замолчать; но разве зависимость подобного рода не является скорее благом, чем злом? Не идя против законов, Вольтер подарил нам «Карла XII» и «Век Людовика XIV»; презрев всяческие узы, он написал всего лишь «Опыт о нравах»[366]. Есть истины, которые, возбуждая страсти, становятся источниками величайших беспорядков, и тем не менее, если справедливый закон не принуждает нас к молчанию, мы с особенным наслаждением срываем покровы именно с этих истин, ибо они равно удовлетворяют и ожесточенности наших сердец, следствию первородного греха, и нашему исконному стремлению к истине.
Глава пятая Преимущества истории