Гений христианства - Франсуа Рене де Шатобриан
Как мы вскоре увидим, замечательные эпохи, славные монархи, яркие личности, великие свершения встречаются и в новое время, однако приходится признать, что историк не найдет в них той целостности, не извлечет из них тех бесценных уроков, благодаря которым древняя история образует единое и законченное полотно. Народы нового времени не начинали с азов: они не формировались постепенно; от дикого существования в лесной чаще они сразу перешли к жизни в городах, в гражданском обществе; они — не более чем молодые побеги, привитые к старому древу. Оттого происхождение их окутано мраком; ужасные пороки уживаются в них с великими добродетелями, грубое невежество со смелыми прозрениями; их понятия о справедливости и государственной власти смутны, язык и нравы — несовершенны; народы эти не прошли ни через то состояние, когда добродетель порождает законы, ни через то, когда законы порождают добродетель.
Народы нового времени утверждаются на обломках древнего мира, и — другая странность, поражающая историка, — внезапно все обретает четкие и единообразные формы; всюду устанавливаются монархии, лишь кое–где с ними граничат небольшие республики, вскоре, впрочем, превращающиеся в княжества или поглощаемые соседними государствами. Искусства и науки продолжают между тем развиваться, хотя и медленно, хотя и исподволь. Удел их, можно сказать, приближается к человеческому: участь империй более не зависит от них. Найдя приют лишь у одного из сословий, они становятся скорее предметом роскоши и забавы, нежели внутренней потребностью народа.
Итак, все государства разом укрепляют свою мощь. Религия как противовес политике удерживает европейские страны в равновесии. Ничто больше не исчезает с лица земли; самое маленькое из государств нового времени может сравниться в своем долголетии с империями Киров и Цезарей. Христианство стало тем якорем, в котором так нуждались многие народы, не знавшие покоя среди волн; оно удержало в гавани государства, которые в противном случае, быть может, потерпели бы крушение.
Однако, когда христианство подчинило народы этому единообразию и, так сказать, монотонности нравов, подобной той, что была узаконена в Египте и до сих пор царит в Индии и Китае, цвета истории не могли не потускнеть. Человеколюбию, целомудрию, милосердию — тем всеобщим добродетелям, которые оно принесло с собой взамен сомнительных добродетелей политических, — не дано сыграть столь блестящей роли в мировой истории. Как истинные добродетели, они бегут света и шума: историк приходит в замешательство, видя, как народы нового времени вершат свои дела в молчании. Остережемся сетовать на это; нравственный человек современной эпохи стоит значительно выше нравственного человека древности. Разум наш не развращен гнусным идолопоклонством: мы не боготворим чудовищ; среди христиан бесстыдство не шествует с гордо поднятым челом; у нас нет ни гладиаторов, ни рабов. Еще не так давно кровь приводила нас в ужас. О! если Тацит рождается лишь там, где рождается Тиберий, не будем завидовать римлянам.
Глава третья Продолжение предыдущей, —Причина вторая: древние исчерпали все роды исторических сочинений, кроме тех, что рождены христианством
К первой причине превосходства древних историков над нашими, проистекающей из самого содержания истории, необходимо присовокупить вторую, связанную с ее формой. Древние исчерпали все краски, и если бы христианство не указало историкам иного пути, новое время было бы вовсе лишено исторических трудов.
При Геродоте история, блистая молодостью, разворачивала перед взорами греков картины зарождения общества и первобытных нравов. В те времена летопись мифов счастливо совпадала с летописью истинных происшествий. Не было нужды размышлять, достаточно было писать с натуры; пороки и добродетели народов в ту пору еще не вышли из своего поэтического возраста.
Иное время — иные нравы. Колыбель мира была уже скрыта от взора Фукидида, но поле истории еще не было возделано. Он поведал со всей суровостью о бедствиях, причиняемых политическими распрями, оставив потомству наставления, которыми оно ни разу не воспользовалось.
Ксенофон!, в свою очередь, также открыл новый путь. Не отягощая себя излишними подробностями и не пожертвовав ни каплей аттического изящества, он погрузил благочестивые взоры в глубину человеческого сердца и стал отцом нравственной истории.
Мир, открывшийся Титу Ливию, был гораздо более широк; историк этот жил в единственной стране, где были известны оба вида красноречия: судебное и политическое; он перенес их в свои творения и стал историком–оратором, подобно тому, как Геродот был историком–поэтом.
Наконец, людские пороки, восторжествовав при Тиберии и Нероне, дали начало последнему роду исторических сочинений — истории философской. Геродот считал движущей силой истории волю богов, Фукидид — политические установления, Ксенофонт — нравственность, Тит Ливий — совокупность всех этих причин, а Тацит узрел ее в коварстве человеческого сердца.
Впрочем, все эти великие историки достигли совершенства отнюдь не только в указанных нами родах сочинений, однако именно в них, как нам кажется, они выразили себя наиболее полно. Те мелочи, что укрылись от взоров основоположников древней истории, нашли выражение в трудах второстепенных авторов, которые, впрочем, многое заимствовали у своих предшественников. Так, место Полибия — между политиком Фукидидом и философом Ксенофонтом; Саллюстий схож и с Тацитом и с Титом Ливием, но уступает первому в силе мысли, а второму — в красоте повествования. Светоний с полной откровенностью и не вдаваясь в рассуждения пересказывал истинные происшествия; Плутарх выводил из них мораль; Веллей Патеркул сумел обобщить ход истории, не исказив его; Флор кратко подвел ее итоги; Диодор Сицилийский, Трог Помпей, Дионисий Галикарнасский, Корнелий Непот, Квинт Курций, Аврелий Виктор, Аммиан Марцеллин, Юстин, Евтропий и другие, о ком мы не упоминаем или знаем слишком мало, вели летопись человеческих деяний до тех пор, пока не наступила эпоха христианства—эпоха, когда нравы людей полностью изменились.
С истинами дело обстоит иначе, нежели с иллюзиями; последние неисчерпаемы, между тем как число первых ограничено. Прелесть поэзии в постоянной новизне, ибо иллюзии не стареют. Но те, кто пишет о нравственности и истории, не покидают узкого круга истины; делать нечего, приходится повторять известное. Какую же дорогу, доселе неизведанную, могли избрать историки нового времени? Единственное, что им оставалось, — подражать; но в подражаниях им по многим причинам не удалось возвыситься до уровня образцов. Происхождение каттов, тенктеров, маттиаков[357] не могло сравниться в поэтичности со сверкающим Олимпом, с городами, построенными под звуки лиры, с зачарованным младенчеством эллинов и пеласгов политика феодальных государств была лишена поучительности; красноречие жило лишь в проповедях; философия оставалась неведома народам, которые не были ни в достаточной мере несчастными, ни в достаточной мере развращенными.
Однако подражания, более или менее удачные, все же появлялись. Итальянец Бентивольо взял за образец Тита Ливия и был бы красноречив, не будь он столь напыщен. Давила, Гвиччардини и Фра–Паоло достигли большей простоты; замечательные способности обнаружил также испанец