Гений христианства - Франсуа Рене де Шатобриан
Сколь ни различны меж собою писатели одного века, им всегда присуще нечто общее. Тех из них, кто творил в пору расцвета Франции, можно узнать по уверенности манеры, безыскусности выражений и простоте оборотов речи, сочетающейся, однако, с построением фраз, заимствованным из греческого или латинского языка, которое, не искажая духа языка французского, напоминает об образцах, вскормивших этих авторов.
Кроме того, литераторы всякой страны и эпохи объединяются в своего рода партии, каждая из которых имеет своего главу и свою школу. Так, писатели Пор–Рояля отличны от писателей ордена Иисуса; так, Фенелон, Массийон и Флешье схожи в одном, а Паскаль, Боссюэ и Лабрюйер — в другом. Для этих последних особенно характерна некая резкость мыслей и стиля. Надо, однако, признать, что Лабрюйер, стараясь подражать Паскалю[322][323], подчас ослабляет аргументы этого великого гения и обедняет его слог. Когда автор «Характеров», желая показать ничтожество человека, говорит: «Луцилий, ты находишься где–то на этом атоме…»[324], ему весьма далеко до автора «Мыслей»: «Человек в бесконечности — что он значит? Кто в силах это понять?» [325]
Лабрюйер пишет в другом месте: «В жизни человека всего три события: рождение, жизнь, смерть. Он родится, не сознавая этого, умирает в муках и забывает жить»[326]. Паскаль заставляет острее ощутить ничтожество нашего существования: «Как ни хороша сама комедия, последний акт всегда кровав: две–три горсти земли на гроб — и конец»[327]. Как страшны эти слова! Сначала — комедия, затем—земля, затем — вечность! Небрежность, с которой брошена фраза, показывает, сколь невелика цена жизни. С каким горьким безразличием, как кратко и хладнокровно изложена здесь история человека![328][329]
Но тем не менее Лабрюйер — один из прекраснейших писателей века Людовика XIV. Никому не удалось превзойти его в разнообразии стиля, гибкости языка, живости мысли. Он переходит от высокого красноречия к непринужденной беседе, от шутки к рассуждению, никогда не оскорбляя ни читателя, ни его вкуса. Излюбленное оружие Лабрюйера — ирония: в философичности он не уступает Теофрасту, но взгляд его охзатывает больше предметов, замечания его оригинальнее и глубже. Теофраст строит предположения, Ларошфуко угадывает, а Лабрюйер обнажает глубины человеческой души.
Религия вправе гордиться, что в число ее философов вошли такие люди, как Паскаль и Лабрюйер. Памятуя об их примере, не стоило бы, наверное, с такой готовностью утверждать, что лишь недалекие умы могут оставаться в лоне христианства.
«Будь моя религия ложной, — говорит автор «Характеров», — она была бы самой искусной ловушкой, какую только можно себе представить, западней, которую нельзя миновать. Как величава эта религия, как возвышенны ее таинства! Как последовательно, убедительно, разумно ее учение! Как чисты и невинны проповедуемые ею добродетели! Как вески и неопровержимы доказательства ее могущества, явленные нам в течеиие трех долгих веков миллионами самых мудрых и здравомыслящих людей, которых сознание ее истинности поддерживало в изгнании, в заточении и в минуту казни пред лицом смерти!»[330]
Воскресни Лабрюйер в наши дни[331], он был бы немало удивлен, увидев, как ту религию, чью красоту и совершенство признавали великие люди его времени, называют подлой, смешной, нелепой. Без сомнения, он счел бы, что новые вольнодумцы стоят значительно выше писателей предшествующих эпох и что по сравнению сними Паскаль, Боссюэ, Фенелон, Расин — бесталанные писаки. Он раскрыл бы новейшие сочинения с почтением и трепетом. Вероятно, он питал бы надежду прочесть в каждой строке о каком–либо великом свершении человеческого духа, о какой–либо возвышенной идее, может быть, даже о каком–либо дотоле неизвестном историческом событии, неопровержимо доказывающем ложность христианского вероучения. Что бы сказал он, что бы подумал, когда первое его изумление уступило бы место новому, более сильному?
Нам недостает Лабрюйера. Революция изменила сущность характеров: скупость, невежество, самолюбие предстают ныне в новом свете. При Людовике XIV пороки эти сочетались с благочестием и учтивостью, сегодня же к ним примешиваются безверие и грубость; в XVII веке они могли быть выписаны более тонко, более мягко; в ту пору они могли быть смешны — ныне они отвратительны.
Глава шестая Моралисты (продолжение)
Жил однажды на свете человек, который в возрасте двенадцати лет с помощью палочек и кружочков создал математику; в шестнадцать лет написал трактат о конических сечениях, равного которому не было со времен античности, в девятнадцать лет обучил машину науке, требующей напряженной работы мысли[332], в двадцать три года доказал на опыте, что воздух имеет вес, разрушив тем самым одно из основных заблуждений прежней физики; в возрасте, когда другие только начинают свой жизненный путь, он постиг всю сумму человеческих знаний, убедился в бессилии науки и обратился к религии; он провел свою недолгую жизнь в страданиях и болезнях и скончался тридцати девяти лет от роду, успев, однако, утвердить основы языка, которым говорили Боссюэ и Расин, явить образцы изысканнейшего остроумия и логичнейших рассуждений, решить теоретически в те редкие периоды, когда боль отпускала его, одну из наиболее сложных проблем геометрии и набросать мысли, многие из которых, кажется, внушил ему сам Господь: имя этого грозного гения — Блез Паскаль.
Трудно не застыть от изумления, когда, открыв «Мысли» христианского философа, доходишь до шести глав, посвященных природе человека [333]. Чувства Паскаля замечательны своей глубокой печалью и неисчерпаемостью: они подобны бесконечности, где затерян человек. По мнению метафизиков, существует некая абстрактная идея, не имеющая никаких материальных свойств, пронизывающая все и при этом не изменяющаяся, неделимая и потому вечная, черпающая источник жизни в себе самой и неопровержимо доказывающая бессмертие души; кажется, будто метафизики почерпнули это определение в трудах Паскаля.
Есть любопытный документ, принадлежащий равно христианской философии и философии современной: это «Мысли» Паскаля с комментариями издателей. Книга эта — руины Пальмиры[334], гордый памятник времени и человеческому гению, у подножия которого араб–кочевник построил свою жалкую хижину.
Вольтер сказал: «Паскаль, возвышенный безумец, которому следовало бы родиться веком позже» [335].
Понятно, что означает это «веком позже». Достаточно одного–единственного примера, дабы показать, насколько Паскаль–софист уступал бы Паскалю–христианину.
В какой части своих сочинений пор–рояльский отшельник превзошел величайших гениев мира? В шести главах о человеке. А ведь именно эти шесть глав, целиком посвященные размышлениям о первородном грехе, не были бы созданы, будь Паскаль неверующим.
Здесь важно отметить следующее. Среди современных философов одни без устали бранят век Людовика XIV; другие, претендуя на беспристрастность, признают за этим веком дар воображения, но отказывают ему в способности мыслить. Веком мысли был по преимуществу век XVIII, утверждают они.
Человек беспристрастный, обратившись к сочинениям писателей века Людовика XIV, не