Герой поневоле - Николай Бирюздин
Плац я обошёл до церемонии, обе черты, как обходил склады перед приёмкой: на бумаге гладко, а приедешь — ворота с другой стороны. У трибунного края снег утоптали в лёд ещё вчера, и он держал; дальний край, куда сметали, был рыхлый, там нога проваливалась на палец. Черта в поперечнике — двенадцать шагов. От середины до извести — шесть.
Из шести я записал четыре в расходные, два оставил в запасе, как оставляют на складе на пересортицу.
Анна сидела на трибуне с шести утра.
Она сидела в углу первого ряда, с тетрадью на коленях, и дама в сером стояла позади на положенных тридцати шагах. Смотреть было не на что, кроме плотников, снимавших леса. Когда я прошёл внизу, она не окликнула и не отвернулась.
Первую пару вызвали в четверть девятого, и я встал у прохода смотреть.
Вышли двое из боевых домов, подняли над ладонью — один огонь, другой снежный ком с кулак, — и распорядитель начал счёт вслух. Плац считал вместе с ним, как в классе. К сотне огонь у левого стоял выше, чем вначале, и это была не красота, а мера: сколько настоял, столько и отдашь.
На ста восьмидесяти правый отдал. Воздух ударил коротко, известь снесло веером. Левый не пошёл в сторону — двинул перед собой то, что держал, и огонь принял толчок, просел вдвое, но не лёг. Дальше хватило одного счёта: неполный отдал остаток, и правого унесло спиной за известь.
Порядок круга я читал в ноябре целиком, как читают приложение к договору, а приложения у нас читаю я один. Прочесть — одно, а видеть в работе — другое. Отдают разом и всё, половины не бывает; на сотне это тычок в плечо, на трёхстах человека выносит за черту, и дольше трёхсот не держит никто — отдавай или рассыплется само, и счёт начнут заново. Заходов таких три, и если после третьего в черте всё ещё двое, из росписи выбывают оба. Против толчка есть два ответа: уйти или закрыться своим. Закрылся и удержал — отвечай.
Отдавать позволено одним воздухом; огнём, водой и льдом нельзя, и это единственное человеколюбие во всём устройстве. Про свет не сказано ничего, и я отметил это на полях ещё в ноябре. Светом за черту не вытолкнешь, а вытолкнуть — вся задача, и запрещать бесполезное никому не приходит в голову.
Из двух ответов мне полагался один. Закрываться нечем и отвечать нечем; всё, что человек напротив наберёт за триста счётов, придёт ко мне целиком. Значит, досчитать до трёхсот ему нельзя дать ни разу.
В карманах у меня лежали две кости, и ни одну из них было нельзя.
* * *
Первым мне достался Кушнерёв — маленький, рыжеватый, с той половины класса, что встаёт от окна подальше. Он держал свечку. Не свечу — свечку: огонёк с ноготь, ровный. На занятии он выстаивал с ним свои триста — я сам ему считал в октябре.
Распорядитель встал на мёртвой полосе и начал счёт.
Я зашёл углом и встал ближе, чем принято, — на четыре шага, потом на три. Кушнерёв сбился на счёте «сорок» и посмотрел на меня ещё раз. Держать он умел, а держать, когда в трёх шагах стоит человек и смотрит на руку, а не в лицо, его никто не учил.
На девяноста он отдал.
Я успел двинуться, но не туда, куда надо, — большой палец у него ушёл раньше, чем я привык у него видеть, и толчок задел меня краем. Воздух ударил в плечо и в бок, развернул и повёз. Я не упал: падать мне нельзя ни коленом, ни рукой, весь низ у меня отнят, и уходить я могу только ногами. Ноги и погасили. Два шага из четырёх.
Замер первый. Отданное на девяноста стоит два шага; полное будет стоить шесть, а шести у меня нет.
Он набирал заново, а я шёл на него. Пустому магу неудобно набирать, когда рядом дышат, и неудобно смотреть на свою ладонь и на чужие сапоги разом. Кушнерёв пятился.
На двухстах у него заплясало, и распорядитель начал счёт заново.
Третий заход он начал уже со злостью, и злость у него была не на меня, а на себя, что было хуже. Я подошёл на два шага. Он отдал на семидесяти, не дожидаясь ничего, — и я ушёл до толчка.
Не от толчка — до. Большой палец лёг на сгиб, вес перешёл на заднюю ногу, плечо пошло вперёд на волос раньше руки. Я видел этот набор двести раз, с полуметра, со счётом на языке. Воздух прошёл там, где меня уже не было, а Кушнерёв, отдав в пустоту, качнулся вслед за собственной отдачей и сделал полшага назад.
Позади него была известь.
Распорядитель поднял руку. Кушнерёв посмотрел под ноги, увидел белое под каблуком и сел на снег — уже за чертой, где садиться можно.
На трибуне у дальнего конца кто-то один хлопнул и перестал.
* * *
— Откуда вы знали?
Ирина стояла у прохода под трибуной, куда сходят выбывшие и где пахнет мокрым тёсом. Шпилька у виска была та же, стальная. Она не поздравила и не спросила, цел ли я, и правильно сделала.
— Что он отдаст на семидесяти?
— Что он вообще отдаст. Вы двинулись раньше. — Она смотрела мне в лицо. — Я стояла сбоку. От извести это не видно, от прохода видно.
— Три месяца я на «держании» считал, — сказал я. — Всегда: меняться было не на что. Семьдесят человек, по паре в день, полметра до чужой ладони. Как держат, я не знаю. Знаю, как отдают.
Она молчала ровно столько, сколько нужно, чтобы это уложить.
— Это скучный ответ, — сказала она наконец.
— Другого нет.
— Я не сказала, что плохой. — Она отвела рукав и посмотрела на плац, где выносили стол. — Второй круг после большого перерыва. Ваш — во второй черте.
Стол несли двое служителей — к ложе, не к судейской. Поставили на снег, покрыли сукном, а на сукно — кубок в две ладони, серебряный, потемневший в узоре.
— Победителю, — сказала Ирина, глядя туда же. — Вручает его высочество, своей рукой. Так всегда.
Так всегда.
Я стоял в проходе, в двадцати шагах от стола, и вся арифметика, брошенная вчера на плацу, наконец сошлась.
Не падение. Вручение. Сорок один шаг от ложи до черты — это дорога, которую принц пройдёт сам, при всех, потому что так стоит