Герой поневоле - Николай Бирюздин
Обрезок в палец длиной лежал в сундуке с октября, и я знал его наизусть — брак волочения, с матовой полосой у одного конца. Конец с полосой я и пустил к камню: обвёл вокруг торца, у посадки, и стал обжимать петлю щепкой, как обжимал на пробах.
Жила хрустнула.
Не порвалась — хрустнула, суховато, как хрустит перегнутая проволока, и петля осталась у меня в пальцах отдельно от остального. Излом был ровный, серый, поперёк матовой полосы. Брак волочения — он и есть брак: внутри, под полосой, металл был перекалён ещё на волоке, и ждал он ровно этого — загиба.
Я положил обе части на холстину и некоторое время не трогал ничего.
Свеча потрескивала. Паста остывала в кости, и с каждой минутой из неё уходило тепло, которое я собирал за пазухой. Под окном прошли с плаца двое, споря о жребии. Я сидел, положив ладони на колени, и считал не время — варианты, и варианты кончились раньше, чем успокоились руки.
Запасной жилы не было. Зелёный стеллаж отпирался в понедельник, до круга оставалась неделя, и в этой неделе не было ни старика, которому я сумел бы объяснить «для чего» ещё один обрезок, ни строки, по которой такое выписывают. Была суббота, свеча, паста, остывающая в кости, и жила короче нужного на длину петли.
Перекалён. Я взял отломанную петлю и поднёс к глазам. В прошлой жизни монтажники у нас отжигали зажигалкой ломкую медь из старых бухт. Прогрей до вишнёвого, дай остыть — и она снова гнётся, будто свежая. Медь. Не жила из отбраковки, не проводник, по которому ходит то, чего я не вижу. Про отжиг жил не писали ни «Начала», ни Константин — ни строчки, ни против, ни за.
Проверять на вещи было нельзя. Проверять было можно на обломке.
Петлю я подержал пинцетом из двух лучин над самым жалом свечи, пока серый металл не набрал вишнёвого, и положил остывать на блюдце. Остывшую — согнул. Она согнулась и не хрустнула. Тогда я достал старую дощечку, вложил в канавку светильный камень, прижал отожжённую петлю к сердечнику и дал искру.
Дощечка засветилась. Ровно, как в сентябре, и жила была тёплой, не горячей, и погасло всё, когда я отнял палец.
Значит, отжиг не убивал в ней того, что там ходило. Один опыт — не свод, сказал бы на это старик, и был бы прав; свода мне взять было неоткуда. Обломок с петлёй я убрал в жестянку, к огрызкам, — пригодится.
* * *
Конец рабочей жилы я отжёг над свечой так же — только конец, на ширину петли, держа остальное в мокрой тряпке от жара, — и, пока он остывал, сидел над костью, не дыша на пасту.
Петля легла вокруг торца с третьего раза и обжалась без хруста. Жила прошла от камня к выходу, через пасту, и кольцо пасты я подобрал щепкой к жиле вплотную, у кости. Оставался кусок «удар».
Он выходил из белой банки в последний раз — взвешенный до золотника, с моей росписью под весом в клеёнчатой тетради. Я поставил его в устье обратной стороной, лицом к камню, и повёл ладонью через тряпку, с поворотом, как осаживал сердечник. На половине кусок встал. Косо. Я увидел это раньше, чем дожал, и дожимать не стал — осаженный косо, он бы косо и отдал, а куда уходит косой толчок, мне ещё в четверг показала ладонь. Я вывел его обратно тем же поворотом, сточил заусенец гнезда о брусок — два движения, счёт костереза, — и посадил снова. Кусок пошёл с натягом, без клея, и сел так, что на просвет у кромки не осталось щели.
Всё. Вещь лежала на холстине — кость длиной в ладонь, весом фунта в полтора, с камнем в глубине, с жилой, с кольцом старого серебра и с серым зерном «удара» в устье. Снаружи — кость как кость. Собачья радость с мясного ряда, две копейки и одна за выбор.
Я обтёр её насухо, завернул в холстину и подержал на ладони, торцом к запястью. Полтора фунта. В прошлой жизни через мои руки прошли тысячи позиций дороже этой, и ни одна не весила столько.
Рука сама пошла к камню — проверить искрой, как я проверял дощечку, светильники и всё, что собирал полгода. Палец остановился в вершке от кости. Я отвёл руку, убрал её за спину и постоял так, чувствуя себя человеком, который на выходе с порохового погреба привычно полез за спичками. Полгода я приучал это тело к тому, что готовую вещь первым делом пробуют. Теперь предстояло приучить его к обратному, и на это у меня была неделя.
По всем правилам, которые я исповедовал десять лет, теперь шла приёмка. Против куска «удар» в тетради у старика стояло моё же «испытание вне мастерской, при воде и на открытом месте» — я сам это написал, своей рукой, и сам теперь читал как чужое. Испытания не будет. Каждая проверка этой вещи и была бы выстрелом: паста держит удар — сколько-то раз, и первый из этих раз я не имел права тратить на веру в остальные.
Я посчитал вслух, шёпотом, как считал в пятницу губами. У Константина держало девять раз на одной жиле — при осенней железе, при его частях, при его руке. Моей пасты вышло на треть меньше его меры, и оттенок в ней стоял первоснежный, вполсилы. Девять помножить на треть и на полсилы — арифметика выходила смешная, и я обрезал её вниз — по привычке ко всякой смете, где веры больше, чем цифр. Всё, что меньше двух, считается единицей. Один.
Первая за две жизни поставка, которую я принял без входного контроля. Расписаться под ней было не с кем, кроме меня.
В ведомости, в графе «источник», против унимающего я не стал писать ни лавку, ни лёд за мостом. Я написал «К.» — одну букву, как писал он сам, — и перешёл к следующей строке.
* * *
Следующей строки в ведомости не было, и я завёл её без граф.
Вторая кость — та, что от костереза, с каналом под тот же калибр, — лежала в сундуке пустой. Про неё я думал с четверга, а решил, пожалуй, ещё над ведомостью, когда выводил свою единицу.
Светильный камень