Воспоминания - Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский
Этот эпизод от Писарева к Добролюбову связывается в моей памяти со следующим эпизодом. В. В. Авдиев охотно сближался с учениками старших классов, приглашал к себе, интересовался их умственным развитием, беседовал с ними на литературные темы. Пригласил он и меня, предложив дать кое-какие книги. В первый же мой визит к нему речь зашла, между прочим, о Писареве, и я, конечно, выказал свое восторженное отношение к нему. Авдиев не возражал, но отрывисто и многозначительно спросил:
— А Добролюбова читали?
— Нет еще, но хотел бы…
— Вот, возьмите. Ну, а Шевченка читали?
— Кое-что в хрестоматии Филонова.
— А ну-ка, прочитайте вот, например, эти стихи.
Попалось известное мне «Думи мои, думи мои…»;
Я стал читать, произнося на общерусский манер. Авдиев быстро захлопнул книгу и сказал:
— Вы даже не умеете произносить по-малорусски. Вижу, это дело не пойдет. Читайте Добролюбова[2].
Поступив в университет (Петербургский), на историко-филологический факультет, я продолжал вести тот же беспорядочный образ жизни, без правильных, изо дня в день, занятий, и только усердно, хотя и без системы, читал журналы и разные книги, какие попадались. Мой «нигилизм» далеко не пошел, адептом культа естественных наук (по-тогдашнему) и базаровщины я не сделался, никакого определенного воззрения и жизненного плана у меня не было, — и я плыл по течению без руля и чувствовал, что нахожусь на распутье. Но это не причиняло мне особых огорчений. В глубине души таилась бессознательная уверенность, что раньше или позже я свою дорогу найду, — и я не торопился искать ее.
А пока что, — срезался на экзамене по латинскому языку и остался на второй год на первом курсе.
После каникул потянуло к правильной, систематической работе. Я принялся за русскую историю, за летописи и другие древнерусские памятники и, в частности, за историю русского права. Перейдя в Новороссийский университет (после жестокого тифа), я продолжал занятия этими и другими предметами (история литературы, мифология и народная словесность, греческие и латинские классики и т. д.) и опять, как некогда в гимназии, стал прилежным учеником-самоучкой, но только без прежнего ригоризма и «подвижничества». Мои новые умственные интересы на этот раз не составили «комплекса». Я просто учился, работал, читал, не тренируя себя, не предписывая себе никаких правил поведения. Религиозное чувство не вернулось. Моральных задач также не было. Радикализм и нигилизм оставались по-прежнему в виде бесформенных туманных пятен в сознании. Вместо убеждений были только настроения, умственные и общественные симпатии и антипатии да общее прогрессивное направление.
Впрочем, вскоре стал намечаться один симптом поворота в сторону некоторой сознательности общественных интересов и большей определенности понятий. Под влиянием занятий русской историей, под впечатлением блестящих лекций профессора Ореста Миллера и талантливой книги профессора Градовского (о национальном вопросе)8, а также вообще славянофильской точки зрения, во мне пробудился живой интерес ко всему «органическому» в истории, самобытному, национальному. Некоторое время я увлекался великорусским национализмом и чувствовал себя «славянофилом-демократом» на манер Ореста Миллера, а потом разделил поровну свои национальные симпатии между великороссами и украинцами. В Одессе я сблизился с местными украйнофилами и даже был принят в Громаду9. То «дело», о котором некогда Авдиев решил, что оно «не пойдет», теперь, казалось, готово было осуществиться. Но в конце концов Авдиев все-таки оказался прав: хотя в украйнофилах я и числился, но украинцем не сделался.
Тем не менее мое пребывание в Одесской Громаде и мои личные дружеские отношения к ее старшим и младшим членам (я был в числе последних) оставили глубокий след и привели к существенно важным и весьма благотворным для моего общего развития результатам. Громада была для меня школою политического воспитания. Она же привела меня к Драгоманову.
5. Наука и жизнь (1874–1893)
Об одесском периоде моей студенческой жизни (1873–1876 гг.), об университете и профессорах, о Громаде и ее отдельных представителях, в ряду которых были люди замечательные, а равно и о годах моей приват-доцентуры в Одессе (1883–1887 гг.) я буду говорить в другом отделе «Воспоминаний».
Сейчас у меня иная задача: выделить из моей жизни в Одессе, за границей и потом в Харькове, за время от 1874 года до 1893 года, один элемент, для меня особливо важный, ставший как бы руководящим принципом всей моей жизни и деятельности. Это именно — культ науки, как таковой, и высокая оценка ее роли, как могущественной движущей силы прогресса. Для этого «культа» у меня были прецеденты в прошлом. Он зародился (Бог весть, как и почему) в моей душе еще в годы детства; моя юность прошла под его знаком. В том психическом «комплексе», о котором была речь выше, он играл видную роль; в годы моей беспорядочной жизни он все-таки оставался на своем месте. Веру в Бога я потерял, но веру в Науку сохранил нерушимо. К тому же за это время я успел ознакомиться с идеями Огюста Конта (по статьям Писарева, Лесевича, Михайловского, Вырубова и других, по книге Литтре10 и также по Спенсеру) и стал горячим приверженцем позитивной философии (и, разумеется, ненавистником всякой «метафизики», как оно и полагалось тогда). Моя наивная, основанная на чувстве или на каком-то, я сказал бы, «инстинкте предстоящего развития», вера в Науку получила теперь рациональную постановку и превращалась в род убеждения или философской догмы, казавшейся незыблемой. Я еще не сознавал тогда, что догматизм идей находится в явном противоречии с самой психологией научного мышления и что мне лично, по коренным свойствам моего ума, он органически чужд. В том и в другом я убедился гораздо позже. Но в данное время я был слишком молод и слишком наивен, чтобы не уверовать в ту или иную идею, как едино-спасительную. И