Дежурный Бог - Алексей Андреевич Корнелюк
— Начнёт, — сказал Семён.
— Спасибо.
— Не за что.
— И что мне делать?
— Не становиться её мужем, отцом, врачом, спасателем, виноватым мальчиком и злым эмигрантом одновременно. Будьте сыном. Это тоже работа, но хотя бы одна.
Роман посмотрел на него.
— А если я плохой сын?
— Тогда начнёте с этой должности. Повышение потом.
Павел почти улыбнулся. Роман заметил.
— Вам весело?
— Нет. Просто он иногда говорит невыносимо точно.
Пять минут прошли. Роман нажал вызов. Поставил телефон к уху. Павел хотел выйти, но Роман вдруг сказал:
— Останьтесь.
И сам удивился просьбе. Павел кивнул. Семён, конечно, тоже остался, но сделал вид, что изучает подоконник. Телефон ответил почти мгновенно.
— Рома!
Голос был такой громкий, что его услышали все. Женский, пожилой, испуганный, уже готовый плакать и командовать одновременно.
— Мам, я жив.
— Что случилось? Какая больница? Где ты? Почему ты не сказал? Я звоню, ты не берёшь, я чуть с ума не сошла. Ты в Москве? Ты в аэропорт ехал? Ты уехал? Ты где?
Роман закрыл глаза.
— Мам, я в больнице. В Москве. Мне стало плохо в такси. Сейчас смотрят. Я жив.
— Господи. Я сейчас приеду.
— Не надо.
— Как это не надо? Ты в больнице!
— Мам, послушай.
— Нет, это ты меня послушай. Ты всегда так. Всё сам. Всё молчишь. Я тебе кто? Чужая? Я должна от соседки узнавать, что ты куда-то собрался? Мне Марина написала, что ты улетаешь. Марина, Рома! Бывшая жена знает, а мать нет!
Роман открыл глаза и посмотрел на Павла с выражением «вот». Павел ничего не сказал.
— Мам, я не сказал, потому что знал, что ты так начнёшь.
— Как так?
— Как будто я тебя бросаю умирать одну.
На том конце стало тихо. Очень. Даже больничный монитор будто пискнул тише.
— А разве нет? — спросила мать.
Роман сжал переносицу.
— Нет.
— Я старая.
— Тебе шестьдесят девять.
— Это уже не юность.
— Я знаю.
— У меня давление.
— Я знаю.
— Отец умер.
— Я знаю, мам.
— Ты уедешь, и я останусь одна в этой квартире, где он всё время молчит из своих вещей.
Роман закрыл глаза. Вот она, фраза. Не обвинение даже. Голая правда, которую он пытался обойти посадочным талоном.
— Мам, — сказал он. — Я не могу жить вместо папы.
Тишина.
— Я знаю, — сказала она уже другим голосом.
— Не знаешь.
— Знаю. Просто мне страшно.
Он открыл глаза. Павел увидел, как у мужчины дрогнуло лицо. Слово «страшно» от матери, видимо, было тем самым ключом, который не подходил ни к одной старой двери, потому что раньше она пользовалась другими: давление, одна, бросаешь, неблагодарный, куда ты, зачем тебе.
— Мне тоже, — сказал Роман.
— Чего тебе страшно? Ты уезжаешь. Там море, солнце, нормальные люди.
— Мам, я еду не в рекламный буклет. Я еду один. В чужой город. В сорок шесть. С чемоданом, в котором половина вещей не нужна, потому что я не понимаю, кто я там буду. Мне страшно, что я уеду и ничего не изменится. Что я просто перевезу себя старого в новую квартиру. Мне страшно, что сыну всё равно. Мне страшно, что ты возненавидишь меня. Мне страшно, что я останусь здесь и возненавижу тебя. Мне страшно, что я похож на отца и умру с чистыми страницами.
— У отца паспорт был, — сказала мать тихо.
Роман застыл.
— Ты знала?
— Конечно. Я сама его заставила сделать. Хотела в Прагу. Он сказал: потом. Я сказала: ладно. Мы очень культурно похоронили Прагу в ящике с документами.
Роман усмехнулся сквозь боль.
— Почему ты мне не сказала?
— А ты спрашивал?
Он молчал.
— Рома, — сказала мать. — Я не хочу, чтобы ты умирал здесь из-за моей старости.
Он закрыл лицо рукой.
— Мам.
— Но я хочу, чтобы ты иногда звонил. Не только когда что-то случилось. И чтобы не исчезал как твой отец в свои новости. И чтобы сказал мне, когда снова полетишь. Не бывшая жена. Ты.
— Скажу.
— И сейчас я всё равно приеду.
— Мам.
— Не спорь. Я не как якорь. Я как мать. Это разные вещи, хотя дети часто путают.
Роман посмотрел на Павла. На Семёна. Потом на чемодан.
— Приезжай, — сказал он.
Мать выдохнула так, что это было слышно через телефон.
— Палату скажи.
Он сказал. Она отключилась только после того, как три раза уточнила этаж, отделение, фамилию врача, нужна ли еда, можно ли передать тапки, не холодно ли ему, и почему голос у него такой, будто он опять не ел. Роман положил телефон на одеяло и долго молчал.
— Ну? — спросил Семён.
— Она привезёт еду, — сказал Роман.
— Значит, разговор прошёл успешно.
— И тапки.
— Тогда почти идеально.
Роман засмеялся. Смех сорвался быстро, стал похож на кашель, потом на что-то мокрое, но он не закрыл лицо. Просто сидел, взрослый мужчина с чемоданом у кровати, пропущенным рейсом, больным сердцем или больной свободой, и наконец выглядел не пассажиром, не беглецом, не новым человеком, а сыном, которому разрешили уехать не исчезая.
Позже приехала его мать. Нина Павловна. Маленькая, плотная, в бордовом пальто, с платком, пакетом еды, тапками, шарфом, зарядкой, яблоками, банкой котлет, хотя котлеты в кардиологическом наблюдении выглядели как акт семейного саботажа. Она вошла в палату так, будто одновременно собиралась обнять сына, отчитать больницу и проверить, достаточно ли чистый подоконник.
— Ты похудел, — сказала она первым делом.
— Мам, я лежу тут три часа.
— И уже видно.
Она поставила пакеты, села рядом, взяла его руку. Роман хотел отдёрнуть по привычке, но не отдёрнул. Нина Павловна держала его ладонь и смотрела на него так, будто он одновременно взрослый мужчина и мальчик с разбитой коленкой. Это, наверное, и есть материнское зрение: неумение выбрать одну версию ребёнка.
— Ты улетишь? — спросила она.
Роман посмотрел на чемодан.
— Не сегодня.
— Потом?
Он улыбнулся.
— Не люблю теперь это слово.
— Тогда когда?
— Когда врачи разрешат. И когда я скажу всем нормально. Тебе. Сыну. Себе, наверное.
Нина Павловна кивнула. Потом достала из пакета маленький предмет. Старый загранпаспорт отца.