Что мы можем знать - Иэн Макьюэн
— Тут я не уверен, Вивиен, — сказал он. — Есть много способов сохранять здравомыслие. — Мы помолчали. — Но мне нравится ваш канат. Хорошее или великое искусство может родиться, когда художнику кажется, что он вот-вот сорвется, или когда он уже знаком с безумием, но все еще понимает, что́ реально. Как Блейк.
— Или Сильвия Плат.
Он снова помолчал. Я ждала возражений, но он сказал:
— Во второй половине двадцатого века нет лучшего сборника стихов, чем «Ариэль». У нее были свои тяжкие потрясения, но только рациональный ум мог найти такой поэтический способ выразить их, всю эту красоту и ужас, насилие...
— Там не все мрачно, — возразила я. — «Любовь тебя завела, как золотые часы»[49]. — Следуя его примеру, я заставила себя обратиться к нему по имени. Вышло не слишком естественно. — Скажите, Фрэнсис, ваши очень набожные родители были безумны?
— Хороший вопрос.
Он размышлял, пока мы ели сахаристый десерт, и тут беседа приняла новый оборот и мы до глубокой ночи говорили о наших семьях, этом глубоком колодце, неуловимой истории, которая даже после стольких лет по-прежнему требует переписывания. Мы много раз обсуждали эту тему, Рейчел и я. Собирали воедино наше возмущение, гнев и раскаяние. Нашему брату — избалованному паршивцу, жалкому наркоману, который сумел очухаться и жил теперь душа в душу с приятным талантливым человеком, — тоже досталось как следует. Возможно, когда-нибудь, просто ради того, чтобы освободиться, мы отбросим свою обиду на родителей, и ее место займет сентиментальная благодарность. Я уже признавала, что они меня спасли. По части разговоров о семье я была профи, но ждала, чтобы поэт начал первым.
И он начал. Объяснил, что его родители были люди порядочные, любящие и заботливые, и если не считать строгого англиканства, детство у него вышло счастливое, хоть и на фоне послевоенной скудости. Подростком он разочаровался в родительских убеждениях. Отказался от подготовки к конфирмации и перестал ходить в церковь. Были споры и огорчение, особенно со стороны матери. В конце концов и она смирилась, уверенная, что, став постарше, он вернется в паству. К шестнадцати он понял, что этого не произойдет никогда. Он хотел быть экзистенциалистом, а потом социалистом и антиимпериалистом, а еще позже битником, еще потом, недолго, ученым и, наконец, свободомыслящим поэтом. Джейн пришлось сложнее. На два года младше его, она была близка к матери. Ее бунт, случившийся ближе к двадцати, дорого обошелся обеим. Что такое религия — разновидность массового наваждения или даже легкого психоза? Когда-то давно он так думал, но потом изменил свое мнение. Среди верующих слишком много умных и вполне дееспособных людей. Так что сейчас он считает, что это какая-то глубоко укорененная в человеческой природе потребность, тысячелетиями передающаяся от поколения к поколению, — подыскивать естественным явлениям сверхъестественные объяснения. Но «нынче гром уже не Божий гнев».
Это была строка из его раннего стихотворения. Я примерно помнила следующую, но боялась ошибиться. У нас наметился новый поворот: мне хотелось, чтобы он меня похвалил. По крайней мере, название я знала.
— «Галилей», — сказала я.
Он почти улыбнулся.
— Теперь ваша очередь.
Я отпустила вожжи. Отец высокого полета, считавший, что дочерей не стоит ничему учить, покорная мать, не желающая иметь свое мнение о чем бы то ни было, брат, обреченный на неудачу отцовскими ожиданиями, и мы, девочки, благодаря родительскому пренебрежению сумевшие получить приличное образование, но выросшие с гложущей пустотой внутри, которая много лет не давала нам покоя. Я говорила о своей семье с такой откровенностью, какую раньше позволяла себе только с Рейчел. Я даже позаимствовала у нее несколько формулировок и высказывалась от лица обеих. По собственному почину я перепрыгнула на свою позднюю юность и привычку заводить себе парней, которым было на меня наплевать. Предположила, что компенсировала таким образом недостаток отцовского равнодушия. После университета пошли мужчины, такие же ужасные, в тумане моей торговли недвижимостью и бессмысленных вечеринок. Описывая наш домик в Кларкенуэлле, я заговорила медленнее и услышала, как мой голос зазвучал глухо и монотонно. Тут я уже не была профи.
Бланди перебил меня.
— Если не хочешь о чем-то рассказывать, то не надо.
Его тон и вид были нарочито нейтральны, однако я постаралась найти в них готовность к принятию, нужную мне, чтобы раскрепоститься. И рассказала ему худшую историю в своей жизни. Я не утаила ничего, как тем утром в саду с Перси. Только без слез. Я стремилась избежать любых фальшивых нот, и хотя у меня иногда слегка перехватывало дыхание и это мешало говорить, мне, кажется, удалось обнажить свой позор с максимальной ясностью. Я откровенно описала и свое пьянство, и мертвую Диану в лужице рвоты, и невыносимую тактичность коронера. Не я первая убедилась в том, что незнакомцу легче доверить интимную тайну. Дальше — больше. Неоценимая помощь Рейчел, долгое пребывание в лоне семьи, моя жестокая неблагодарность по отношению к родителям, отчаянный побег в оксфордскую аспирантуру, где я похоронила свою скорбь в страданиях Джона Клэра.
Официант принес кофе. Бланди предложил мне перебраться с чашкой на диван, пока он рассчитывается. За моей спиной зазвенела сгружаемая на тележку посуда. Я чувствовала приятное опустошение. Нас снова оставили одних. Бланди присел рядом со мной, и я предположила, что теперь, после разговора по душам, начнется наша совместная ночь. Мне было скорее все равно, чем невтерпеж. Я уже слышала его шутливое: «Итак...». И действительно, Бланди потянулся к моей руке.
— Портье вызывает тебе такси. — Наверное, он увидел в моем лице намек на удивление, поскольку добавил: — Еще встретимся и поговорим. Обязательно.
Я кивнула.
— Мне тоже хотелось бы.
Сидя бок о бок, мы чинно обменялись почтовыми и электронными адресами и телефонными номерами. Позвонил портье с сообщением, что такси ждет. Бланди проводил меня до лестницы. Мы не поцеловались. Он снова взял меня за руку, чуть пожал, я ответила тем же — и все.
Когда я переступила порог своего дома и сняла туфли, было четверть третьего. Неся сумку с сухой зубной щеткой и чистым бельем, я поднялась по крутой лесенке наверх. По дороге я аккуратно переступила через три скрипучие ступеньки: если бы Перси проснулся, ему бы что-нибудь понадобилось, и это добавило бы в мой вечер ложку дегтя. Но сон ко мне не шел. Я улыбалась в темноте, представляя себе, как бедная уборщица — по всей видимости, с накрашенным ртом — изумленно смотрит на парнишку, который свернулся калачиком на ковре и визжит что есть мочи.
Я изменила мужу — опять, и на сей раз более серьезно. Если бы мы с Бланди всю ночь кувыркались в постели, это не стало бы с моей стороны бо́льшим предательством. Я открыла чужому человеку самое сокровенное, корень моего стыда, секрет, который мой муж не сумел удержать. Теперь Бланди стал мне так же близок, как моя сестра. Еще вчера я не помнила, что можно смеяться, слушать и говорить так, как это получалось у меня сегодня. Была и другая мысль, сложней остальных. Она касалась просчета, который заслуживал серьезного беспокойства. Решив наказать Гарри Киченера, я обнаружила в недрах своей натуры малоприятную тягу к мщению. Это огорчило меня, но, что было еще важнее, я позволила себя обольстить. И я ничего не могла поделать. Меня соблазнили беседой, как Дездемону, когда она «внимала жадно» речам Отелло. По сравнению с Киченером Бланди принадлежал к другому классу, к разновидности людей с более тонким и изощренным внутренним устройством. Как я уже однажды отмечала, ум — самое эротичное, что в нас есть.