Тень против света. - Сира Грин
Да, где-то глубоко внутри действительно горело желание увидеть его — того, с кем я падала. Желание едкое, колючее, почти болезненное. Любопытство смешивалось с тревогой, тревога — с чем-то ещё, чему я не могла подобрать названия. Но поверх всего этого лежала тяжёлая, непоколебимая уверенность: встреча не вернёт память. Она лишь покажет, что мы оба смотрим в одну и ту же пустоту — и это знание будет ещё тяжелее, чем одиночество в ней.
— Попробовать всё равно нужно, — мягко, но настойчиво сказал доктор. — А сейчас вам лучше отдохнуть. Я зайду позже.
Я молча кивнула. Мужчина поднялся, подошёл к двери и закрыл её за собой так тихо, почти беззвучно — словно боялся, что даже лёгкий щелчок замка может расколоть хрупкую, едва установившуюся тишину, в которой я теперь оставалась одна.
Палата снова опустела — до зябкой, почти осязаемой пустоты. Белые стены давили, словно свежий, безжалостный снег: холодные, слепящие, лишённые всякой тени и тепла. Только тонкая занавеска у окна продолжала жить своей лёгкой, равнодушной жизнью — колыхалась от дыхания сквозняка, мягко шуршала, будто шептала утешение, которого я всё равно не могла разобрать.
Где-то за стеклом продолжалась чужая, нормальная жизнь: звонкий детский смех, далёкое пение птиц, слабое потрескивание аппаратуры в углу, ровное, упрямое стуканье моего собственного сердца в груди. Всё это звучало невыносимо мирно. Слишком мирно для того, кто только что узнал, что упал с десятого этажа и остался цел.
Ничто здесь не было нормальным.
Тишина наваливалась тяжелее любой физической боли. Она заполняла каждый кубический сантиметр воздуха, просачивалась под кожу, обволакивала лёгкие, оставляя внутри единственный, раскалённый вопрос, от которого некуда было деться: Если я жива после такого падения… то кем я вообще являюсь?
Я медленно опустила голову на подушку. Тело отозвалось глухой, ноющей ломотой — будто каждая кость помнила удар о землю, которого не должно было быть. Мышцы ныли странно: не острой болью переломов, а глубокой, тянущей усталостью, словно их слишком долго держали в тисках, а потом внезапно отпустили. Кожа казалась слишком тонкой, слишком новой — я провела пальцами по предплечью и вздрогнула: под пальцами не было ни шрамов, ни синяков, только лёгкая, почти невидимая паутина мелких царапин, которые уже затягивались. Это тело не выглядело как то, что должно было разбиться вдребезги. Оно выглядело… перерождённым. И от этого становилось ещё страшнее.
Потолок над головой — ровный, бледный, без единой трещины — смотрел равнодушно. Одинокая лампочка висела там, как мёртвый глаз, и мне вдруг захотелось дотянуться и заклеить её хоть чем-нибудь — лишь бы не видеть этого безучастного света.
За стенами шумела другая вселенная: торопливые шаги медсестёр, обрывки разговоров, низкий гул лифта, далёкий рокот машин. Жизнь текла, дышала, спешила дальше. А я лежала здесь — пустая оболочка, из которой вытряхнули всё содержимое. Прошлое исчезло, и эта пустота болела сильнее, чем любая рана. Иногда я ловила себя на том, что пытаюсь вспомнить не события, а ощущения: тепло чьей-то ладони на щеке, запах кофе по утрам, звук смеха, который когда-то принадлежал мне. Но ничего не приходило. Только тоска — густая, тягучая, как старый мёд, разлитый по груди и медленно стекающий вниз. Тоска по тому, чего я уже не могла назвать своим.
Почему я полезла на ту крышу? Может, просто захотела посмотреть на город сверху — почувствовать ветер в волосах, вдохнуть холодный ночной воздух, сделать красивое селфи на фоне огней… А может, я поднялась туда совсем с другой целью. С той, от которой даже сейчас внутри всё сжимается в ледяной ком. И мысль об этом рождает новый страх — не страх смерти, а страх узнать, что я сама захотела её. Что правда, спрятанная где-то глубоко, окажется страшнее любой амнезии.
А тот парень…Кто он был мне? Случайный прохожий, бросившийся спасать? Тот, кто столкнул меня, а я утащила его за собой? Или мы знали друг друга — любили, ненавидели, кричали друг на друга до слёз? Мозг подсовывал любые картины — самые дикие, самые нежные, самые жестокие, — лишь бы заполнить пустоту. Но каждая из них заканчивалась одним и тем же: падением. И каждый раз, когда я пыталась представить его лицо, страх перед правдой становился острее. Что, если он вспомнит первым? Что, если он скажет то, чего я боюсь больше всего — что я сама выбрала этот край?
Если это было самоубийство… то почему? Из-за чего? Какой кошмар должен был стоять за спиной, чтобы я решилась? И самая едкая, самая беспощадная ирония — даже это у меня не получилось. Даже умереть я не сумела до конца.
Смех рвался из груди — короткий, рваный, больше похожий на всхлип. Смешно. Отвратительно. Беспомощно.
Вопросы роились — тяжёлые, липкие, настырные. Ни один не находил ответа. Внутри стояла глухая тишина — не та, что успокаивает, а та, что душит. Я тянулась в темноту памяти, но всё ускользало. Память не была потеряна. Она была спрятана. Утянута за тяжёлые двери, к которым у меня не было ни ключа, ни смелости подойти. И от этого становилось ещё страшнее. Потому что где-то там, за этими дверями, ждала правда. И я не знала — хочу ли я её услышать. Или лучше навсегда остаться в этой пустоте, где хотя бы нет боли от того, кем я была раньше.
— Может, оно и к лучшему… — прошептала я, и голос дрогнул, будто слова сами испугались собственной тяжести.
Грудь снова налилась свинцом — медленно, неотвратимо, как будто кто-то невидимый подливал туда холодный металл по капле. Дышать стало труднее, словно воздух вокруг сгустился и отказывался входить в лёгкие без боя.
Взгляд невольно скользнул к прикроватной тумбочке. Пусто. Абсолютно, безжалостно пусто.
Ни единого цветка, даже самого скромного, купленного в ближайшем ларьке. Ни открытки с торопливо написанным «Выздоравливай». Ни смятой бумажки с номером телефона. Ни забытого кем-то стаканчика с недопитым кофе. Даже пылинка не осела иначе, чем везде. Полное, демонстративное отсутствие любого человеческого следа.
Это молчание кричало громче любых слов.
Ко мне никто не приходил. Никто не сидел у постели ночами, держа за руку. Никто не приносил домашнюю еду, не ругался с врачами, не плакал в коридоре. Никто